Страница 131 из 137
И только бургомистр беспокойно заерзал в своем кресле, когда заметил вошедшего в зал Олай-бека, прибывшего в качестве посланца крымского хана. А Олай-бек метнул свой ястребиный взгляд на одного судью, на другого, а потом спросил удивленно: «Кто же из вас тут знаменитый городской голова — Михай Лештяк?» Тогда господин Криштоф Агоштон показал во главу стола.
— Не может быть, не он это, — пробормотал Олай-бек, выразительно покачав головой.
— И тем не менее это я — Михай Лештяк, — подтвердил бургомистр бесцветным голосом.
— Или у меня в глазах рябило два с половиной года тому назад, когда мы с тобой встречались у меня в стане, либо твоя милость сменил за это время голову? — сердито воскликнул гигантского роста бек.
— Человек старится, ничего не поделаешь.
— А вообще-то я привез письмо твоей милости.
Письмо от крымского хана было — сплошной мед и патока.
«Дорогой мой сын, храбрый Михай Лештяк! Накажи, пожалуйста, этих злых волков, потому что если ты не преподашь им устрашающий урок, то, поверь, твои люди однажды украдут тюрбан с моей собственной головы. Я был бы рад, если бы ты прислал мне корзину голов (воровских голов хватит и на две корзины). Я давно уже не наслаждался видом отрезанных кечкеметских голов.
Примите моего человека, Олай-бека, который даст вам необходимые разъяснения, с должными почестями.
Остаюсь твой могущественный друг и повелитель
Лештяк в замешательстве рассеянно пробежал письмо, потом дал прочитать его по очереди всем судьям — пусть видят и разнесут молву о том, как власть имущие гладят по шерстке кечкеметского бургомистра.
А между тем он покраснел до кончиков ушей, чувствуя на себе пристальный, изучающий взгляд Олай-бека, который не сводил с него глаз.
Лештяк сидел как на иголках, не в силах превозмочь неприятное чувство; сказывались и длившийся уже несколько часов допрос, и духота в зале. Ему казалось, что он вот-вот лишится сознания, и уже собирался передать председательствование Поросноки — было, наверное, около полудня, — как вдруг за окнами послышались крики ужаса; они катились по улицам — все ближе и ближе, сотрясая стекла.
Перепуганные судьи бросились к окнам и тут же, смертельно побледнев, отпрянули назад.
К ратуше во весь опор летел одичавший Раро; на нем сидел привязанный к седлу старый Лештяк. Он был в кафтане, но — без головы.
По страшному обезглавленному телу растекалась кровь. Забрызганные ею кафтан и лошадь казались издали красными.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Судный день
У Поросноки волосы стали дыбом.
— Какой ужас!
Лештяк упал ничком на стол и зарыдал.
— Уму непостижимо! — проговорил Олай-бек, когда ему объяснили, что старик в кафтане выезжал с депутацией в один из отрядов великого визиря.
Агоштон хлопотал вокруг убитого горем бургомистра.
— Идите, ваше благородие. Распустим суд. Горе, постигшее вас, настолько велико, что вы вправе пренебречь должностными обязанностями.
Михай вздрогнул и, смахнув с глаз слезы, сказал:
— У меня хватит сил. Я не ступлю ни шагу отсюда, пока не отомщу за отца. Это сделали не в турецком лагере!
И он тут же распорядился, чтобы труп старика отвезли домой и обмыли; а двум гайдукам велено было, не теряя ни минуты, скакать по кровавому следу до тех пор, пока не найдут голову и не раскроют преступления.
— Снимите кафтан с тела, — добавил Поросноки, — и принесите его сюда!
Немного погодя Пинте плача принес окровавленный кафтан. Олай-бек и Моллах Челеби вскочили с мест и бросились к нему, чтобы поцеловать его край. Но, едва притронувшись к кафтану, бек тотчас же с презрительной гримасой отвернул свое уродливое лицо:
— Клянусь аллахом, это — не настоящий кафтан! На нем нет знака Шейк-эль-Ислама.
Моллах Челеби сложил на груди руки и вкрадчивым голосом повторил:
— Это не священное одеяние!
Граждане Кечкемета, сидевшие среди публики, опешив, воззрились на бургомистра.
— Предательство! — воскликнул Криштоф Агоштон. Ференц Криштон соскочил со скамьи свидетелей и подошел к Лештяку.
— Объясните, в чем дело. Ведь ключ был доверен вашей милости.
— Я ничего не знаю, — рявкнул в ответ Лештяк. (Характер у него был подобен железу: чем больше по нему бьют молотом, тем тверже он становился.)
— Какой удар, о какой удар нанесен несчастному Кечкемету! — ломал руки Поросноки.
Как камни, пущенные пращой, в воздухе загудели голоса: «Смерть виновнику!»
— Именно так! И я скажу то же самое! — воскликнул Лештяк.
Посыпались упреки, один злобнее другого.
— Ему место не на председательском кресле, а на скамье подсудимых!
— Тихо! — прикрикнул бургомистр, свирепо стукнув по столу шпагой, которая, с тех пор как он стал дворянином, неизменно лежала перед ним, крест-накрест с булавой, — Я сижу здесь, на председательском месте, и останусь на нем. Хотел бы я посмотреть, кто осмелится проронить хоть один звук, когда глава города Кечкемета призывает к тишине!
Только на кладбище бывает такое глубокое безмолвие, какое воцарилось в зале.
— Кто тот безумец, вознамерившийся в меня вонзить свое жало? Да если бы я звал, что кафтан не настоящий, разве послал бы я в нем своего собственного отца?! Произошло нечто непостижимое. Видно, богу угодно было обрушить на город Кечкемет новое испытание! Но мы не должны падать духом, ибо что бы ни случилось, десницу всевышнего не остановить. А посему повелеваю досточтимому сенатору Криштону немедленно садиться на коня * отвезти в Талфайю требуемую турками дань, чтобы за двумя бедами не последовала и третья…
Криштон тотчас же направился к выходу, но не успел он дойти до двери, как она с грохотом распахнулась, и в зал вбежала Цинна. Она была белее стенки, ноги у нее подкашивались, движения выдавали смятение. Из прекрасных очей девушки катились слезы.
— Что тебе здесь нужно? — прикрикнул на нее бургомистр, сдвинув брови. — Иди домой, там плачь!
— Мое место здесь!
И Цинна опустилась на колени. Красная, подбитая снизу кружевами юбка, упав на пол, походила на распустившийся цветок мака; из-под нее выглядывали изумительной красоты ножки.
Олай-бек осклабился и, вскочив на ноги, вскричал;
— Это она, вернее, он? Господин Михай Лештяк, взгляните на нее! Эта девица однажды была у меня в лагере и назвалась вашим именем. Пусть мои глаза никогда не увидят Мекку, если это неправда!
Поросноки и Агоштон впились взглядом в Лештяка, который смутился и покраснел до ушей (это была его слабость); он уже заколебался: признаться ему или нет?
Но Цинна грустно покачала головой и возразила беку:
— Я никогда не видела тебя, добрый человек.
Лештяк с благодарностью посмотрел на нее, как бы говоря: «Что ж, ты еще раз выплатила мне свой долг!» — но тут же прошипел сквозь зубы:
— Все рушится, все потеряно!
— Что тебе нужно, дитя мое? — обратился к цыганке Ференц Балог из Сентеша. — Почему ты на коленях?
Из груди девушки вырвался надрывный стон:
— Я — причина всему. Это моя вина…
— Да в чём же, красавица ты моя? — ласково спросил цегледский кондитер.
— Я отдала ключ от кованого сундука Матяшу Лештяку, к которому приходили люди из другого города просить, чтобы он сшил им за пять тысяч золотых такой же кафтан, как наш. Зловещий ропот негодования последовал за этими словами. Бургомистр отвернул к стене побелевшее лицо. Такого удара он не ожидал.
— Как ты осмелилась это сделать? — взревел Поросноки. — Будь откровенна и покайся. Чистосердечное признание смягчает вину!
Цинна прижала руки к сердцу; длинные шелковые ресницы ее задрожали. Ей хотелось провалиться сквозь землю от стыда. И все же в этот роковой час она должна была сознаться во всем!