Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 114

— Самый ловкий фокусник на свете, говорят. Был, пока не пропал. — Глазки его пристально наблюдали за мной сквозь узкие прорези век. Страх холодными толчками пробежал у меня вверх и вниз по спине. Я не сомневался, что в этом замечании содержится ловушка, но какая — одному небу известно.

— Пропал? — переспросил я, невозмутимый, как яйцо.

Он откинул голову и засмеялся. Вскоре после этого он ушел.

В тот же день к вечеру — ребра мои уже почти зажили — пришел мистер Ланселот, принес мне матросскую робу и без дальних слов поставил меня на работу с теми, кто драил палубу. Сознавая, что у меня нет никаких навыков, естественных для человека, который бывал в плаванье, хотя бы и пиратском, я работал подчеркнуто неумело, словно нарочно прятал сноровку: то вдруг случайно угожу ногой в ведро и никак не могу вытащить босую ступню, то опутаю себя и товарищей канатом. Мистер Ланселот и Уилкинс наблюдали за мной из-за угла — своим косящим глазом я видел каждое их движение, — и оба в замешательстве потирали подбородки. На следующее утро меня перевели с повышением на камбуз — подручным кока, тучного и страшного одноглазого китайца, прокопченного дымом корабельных плит и ошалевшего от нескончаемого шипения сковородок. Кок, лишь только увидел, что я беру в руку мясной секач — инструмент, за который, должен признаться, я взялся с удовольствием, вроде как Одиссей за свой старый лук, — перепугался до потери сознания. К обеду он умудрился спрятать все камбузные ножи, большие и малые. Тогда я стал поигрывать скалкой и шпиговальной иглой, шепотом при этом что-нибудь приговаривая. Кок переговорил с мистером Ланселотом, тот задумчиво потеребил кончик носа, и меня перевели на мачты — и я повис в высоте, одурев от страха и неумело связывая и развязывая узлы. Преодолевая головокружение и дурноту, я смотрел, как бывалые матросы вроде Уилкинса пляшут на верхушке грот-мачты, или скачут, словно гиббоны, со штага на штаг, или, болтая ногами, ползут, рука за руку, по реям. Тут уж было не до шутовства, тут не приходилось прикидываться еще более неумелым, чем ты есть. Все, что я мог, это вцепиться в снасти и висеть, не разжимая рук. Но те внизу все равно с сомнением потирали подбородки.

В тот же вечер, не снимая с меня слежки, мне выделили рундучок и перевели из каюты на менее удобную квартиру — тесное обиталище матросов, кубрик. Там-то я и познакомился — на счастье, как покажет дальнейшее повествование, — с улыбчивым, рыжебородым, конопатым матросом по имении Билли Мур.

В бегучем свете раскачивающейся лампы он сидел на койке, расположенной впритык с моей. Я, продолжая свою игру, завязал с ним такой разговор:

— Не работа это для бывшего мясника, — говорю, — сидеть в поднебесье на снастях, точно чайка, чтоб ей повылазило.

— Так ты мясником работал? — отозвался он с такой простодушной и приветливой усмешкой, что мне стало немного не по себе.

— Ну да, у нас в Олбани, — отвечаю. — Бедная моя бабушка. То-то ума не приложит, куда я запропастился. Я ведь вышел на минутку, только курам корму высыпать. — И я покачал головой.

Он тоже покачал головой и усмехнулся грустновато, верно, подумал о своей бабушке. Опять я ощутил к нему расположение и поспешил переменить тему.

— Странно, что капитана не видать, — сказал я. — Интересно, что он за человек.

— Ничего, ты с ним, верно, скоро познакомишься. Чудной он джентльмен, наш капитан.

— Чудной?

— Ну да, — отвечает Билли Мур. — А уж какой образованный он у нас, старина Заупокой. Бог знает на скольких языках говорит.

— Ей-богу?





— Сам увидишь, вот только повстречаем какой корабль. Как нам попадается чужестранный китобоец и мы идем на сближение, чтобы обменяться письмами и новостями, наш капитан Заупокой всегда говорит на ихнем языке. Для него это дело чести. Ученый человек, можно сказать. Книг у него полно — по истории, и естествознанию, и еще бог знает каких.

— Ну и ну.

Билли сидел и задумчиво кивал головой, словно перебирал в памяти слово за слово все, что сейчас говорил, и выражал себе одобрение. Но потом вдруг о чем-то встревожился и стал тянуть себя за пальцы, щелкая сочленениями.

— Но только он очень переменчивый человек, наш капитан Заупокой. — И он опять закивал.

— Переменчивый, говоришь?

— Я видел, как он уходил в погоню за китом, точно дьявол в него вселялся. В прошлый раз, как я плавал с ним, он ни одного вельбота вперед своего не пропускал. Сам сидит на корме, глаза красные, что твои рубины. Как волны ни бьют, старый Заупокой сидит, будто принайтованный, а на море даже и не смотрит. Лицо — как фонарь. Это в прошлый раз. А в этот… Да, сэр, чудной он человек.

— В этот раз он не так рвется в погоню?

— За китом — нет. Но, конечное дело, его хвори…

— Так он хворый?

Но Билли Мур уже все сказал.

Только теперь я увидел в сумраке у него за спиной Уилкинса — тот сидел и ковырялся в пружинах и колесиках разобранных настенных часов и слушал в оба своих огромных обезьяньих уха. Он работал в почти полной тьме — то ли искуснейший в мире часовщик, подумал я, то ли притворщик, делающий вид, будто полностью поглощен своим занятием. Впрочем, у меня сомнений не было. Билли Мур, увидев Уилкинса, побледнел как призрак.

Я должен и намерен был разгадать тайны «Иерусалима»: пение, которое я слышал в первую ночь на борту (с тех пор о неграх в трюме не было ни слуху ни духу), и, еще более невероятное, голос, который тогда до меня донесся — или мне примерещился, — голос женщины. (Этот голос преследовал меня наяву и во сне, как некогда взгляд Миранды Флинт, хотя, видит бог, это не был голос бродячей циркачки, он принадлежал благородной даме. Взаимоисключающая связь, при всей моей молодости и неопытности, была мне ясна. Как раньше я обожествлял бедняжку Миранду — преображая ее то в ангела, то в демона во плоти, покуда она не выросла и я остался в дураках, — так теперь на основе смутно слышанного голоса я построил другой неземной образ, образ существа, которому так же не место в нашей действительности, как индейской коронованной принцессе не место на борту «Иерусалима». Я сознавал, что фантазирую, но остановиться не мог и при этом говорил себе совершенно разумно, что женщина на судне, хотя бы и одноногая калека, — это, черт побери, загадка, и я должен в интересах собственной безопасности разрешить ее, если сумею.) Я лежал у себя на койке, прикрыв глаза и настороженно вслушиваясь в сонное дыхание матросов, и рисовал в воображении лицо той, которой принадлежал голос. Кажется, это была любовь. Болезнь в крови, проклятие молодости; радость и горькое унижение.

Когда я убедился, что весь корабль, кроме вахтенных, спит, я вылез из койки и в темноте пробрался к трапу. Ощупью я стал двигаться к корме, туда, где был люк, сквозь который я видел тогда чернокожих. Нигде не проблескивал ни один огонек — Ионе в китовом брюхе не было темнее. Я миновал поворот, откуда падал в ту ночь свет лампы, прошел дальше мимо кают, но неожиданно наткнулся на полированную переборку, совершенно загораживающую дальше проход. Я растерялся. С одной стороны, меня тянуло туда, откуда мне слышался женский голос, с другой — хотелось все же разыскать люк, сквозь который я видел негров. У меня под ногами не было ни кольца, ни свежей доски и вообще ни малейших признаков отверстия в настиле. Я должен был доказать себе, что не бредил, не сошел с ума; забыв про таинственный голос, я опустился на четвереньки и стал прислушиваться, не доносится ли из трюма музыка.

На море был штиль, «Иерусалим» казался недвижнее обомшелой усыпальницы. «Удивительные дела! — сказал я себе. — Если бы здесь уложили новый настил, я бы слышал по крайней мере стук». На минуту я вернулся к мысли, что все это мне, может быть, просто приснилось; но я ведь умел отличать сон от обыкновенной мелодрамы. (Не хочу сказать, что театральные представления вредны, но они заставляют человека принимать позы, которых мы не наблюдаем в природе, это мне известно по собственному, пусть и жалкому, опыту.) Рабы сидят в трюме, это факт, и еще где-то на этом корабле находится юная дева — быть может пленница, многострадальная красавица принцесса или… усилием воли я остановил себя, вовсе не желая, чтобы ночь подслушала мои догадки. Под тем сомнительным предлогом, что, в растерянности крутясь на месте, я мог спутать направление, я стал продвигаться дальше к носу, хотя и знал, что ничего не спутал (опять спектакль). Я уже убедился, что ползу не туда, как вдруг неожиданно набрел на открытый люк, откуда слышались голоса. Трое, простые матросы, как мне показалось по выговору, разговаривали о капитане. В речах их было много чувства — страха и гнева, насколько я мог понять, — но говорили они вполголоса, и до меня доносились лишь обрывки фраз, главным образом ругательства, и один раз мне послышались слова: «Отомстим за него!» Кто они такие, я понятия не имел, и за чьи обиды они хотят отомстить капитану — тем менее, однако, было очевидно, что от этих свирепых людей мне следует держаться подальше. Я попятился прочь, поднялся на ноги и быстро пошел по направлению к корме.