Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 114



Он присел на край кровати, тяжело дыша. Поднялся ветер. На склоне, прямо за окном, раскачивались и поскрипывали разлапистые сосны. Вперемешку с соснами росли клены, эти были пониже, а в самом низу — трава. Туман не стлался этой ночью по земле, при ветре его никогда не бывает. Генри иногда чувствовал, что ему как бы недостает тумана. Возможно, из-за посетителей — их приваживал в закусочную туман. «Ум за разум заезжает, — как-то рассказывал ему один шофер грузовика. — Сплошняком крутые повороты, десять миль подряд так и выпрыгивают на тебя из тумана; скалы серые, как этот самый туман, и по ним только и определишь, что не съехал с дороги; иногда вдруг дерево — как привидение стоит, или фары навстречу, жуть от них берет, куда ни погляди, все жутко. И ни души кругом, хоть пропади. Взвоешь». Он передернул плечами, зябко нахохлившись и отпивая кофе, который поднес ему Генри. Из широкого окна закусочной Генри часто видел, как сразу после захода солнца туман, словно зверь, сползает вниз по склону. А иногда туман вдруг возникает ниоткуда — сонно колышется на одном месте. Он скапливался в седловине между двумя горами, а при свете утреннего солнца съеживался, исчезал без следа, и среди влажных деревьев сверкало голубоватое и четкое, как изогнутый клинок, шоссе. Тогда резче проступали очертания гор к северу и к югу от «Привала», и видны становились принадлежавшие отцу Кэлли амбары, словно выступившие из-под снега надгробные плиты.

Но о такой ночи, как нынче, шофер может только мечтать. Дурак он был бы, если бы ждал сегодня посетителей. Да он и не ждет. У него уже был один инфаркт, а он его тогда и не заметил. Он всеми силами старался не думать об этом. Когда у человека останавливается сердце, весь механизм ведь должен содрогнуться, вспыхнуть сигнальный огонь в голове, кровь с ревом забурлить; и тем не менее на сердце у него остался шрам, а он даже не представляет себе, когда это случилось, словно чья-то рука щелкнула выключателем, затем включила его снова, и машина всего мгновение проработала на холостом ходу. Он мог бы умереть и так и не узнать, что умирает, год, может быть, полтора года назад, и все с тех пор случившееся не существовало бы.

Где-то на 98-й миле идет грузовик, но шофер не свернет к «Привалу», хотя над входом, как всегда, призывно светится неоновая вывеска и включен один из трех плафонов в зале. Нет, он, конечно, будет катить без остановок, дабы заслужить одобрение своего босса, или профсоюза, или сменщика, который повезет груз дальше. Разве пьянчуга какой завернет, прельщенный светом вывески, сверкающей, словно свеча на алтаре. Грузовичок набирал скорость на ровном участке дороги перед «Привалом», чтобы с разгона преодолеть северный склон — там сперва крутой подъем, потом вдруг перевал, так что дух захватывает, и три мили под уклон до Нового Карфагена по извилистому шоссе с ограждением на поворотах. Грузовичок давал сейчас миль пятьдесят в час, точнее не определишь, зависит от груза. Вот резко заскрежетали шестерни — шофер переключил скорость, — значит, одолел половину подъема. Еще одно переключение, и шум мотора снизился до тихого жалобного воя. Вой сменился глухим рокотом — уже где-то вдалеке, — а потом мотор заурчал громче: грузовичок добрался до вершины, завизжали тормоза, начался спуск. Машина была уже на расстоянии мили, если судить по звуку, такому слабому, что и не разберешь, слышишь ты его или чувствуешь кожей.

Проехаться, что ли, на «форде», подумал он. Нет, устал. Да и не тянет его сейчас мотаться по горам, когда грудь теснит все время. Плохой симптом, чего уж там. Пора составить завещание, как посоветовал док Кейзи.

За окном ни звука, только легкий шум ветра. Пахнет дождем. Надо бы подойти к окну проверить, хорошо ли прилажена картонная загородка; это легче, чем потом вылезать из постели, если и впрямь припустит дождь, прольется на пыльный подоконник и на расставленные на полке книги — замочит старенькую отцовскую Библию в кожаном переплете, в которой на листе между Ветхим и Новым заветом под рубрикой «Умершие» записаны имена его деда и прадеда. Других имен там нет — ни жен, ни детей. По корешку Библии шли бороздки, точно такие же были на корешке свода законов, который он видел в доме деда с материнской стороны, и если вдуматься, то это любопытно, потому что для его отца Библия являлась именно сводом законов. И это тоже любопытно, потому что из-за брызг дождя, непременно попадавших на книги, как бы старательно вы заблаговременно ни загораживали окно, от Библии исходил сейчас какой-то кисловатый музейный запах.

Рядом с Библией стояли худосочные школьные учебники отца, а полкой ниже — «Национальная география», Шекспир, старинный альманах с пометками на полях, сделанными детским почерком отца. И от этих книг тоже кисло пахло плесенью и еще чем-то менее определимым, чем-то выморочным, нежилым, как — он секунду подумал, — как в номере гостиницы. В нем шевельнулось вдруг, потом пышно распустилось нежданное чувство вины, подкатило к горлу, на мгновение открылось ему и тут же ускользнуло снова. Сосредоточенно глядя на книги, Генри попытался восстановить в памяти, что это такое было, но не смог.



— Дурацкая дырявая башка, — растерянно пробормотал он вслух.

У отца сперва была молочная ферма, Генри помнил, как об этом рассказывала мать, но дело не пошло, по всей видимости, потому, что ему мучительно тяжело было перетаскивать от коровы к корове груз своего тела, словно огромный крест. Затем бедняга занялся выращиванием яблок на продажу, а потом или, может быть, раньше он разводил овец, рисовал дорожные знаки, служил приказчиком в продуктовой лавке в Атенсвилле. Ничего у него не клеилось. Невзирая на свой тоннаж, он был и оставался сентиментальным мечтателем, как выражалась мать Генри. «Ему бы монахом быть», — говорила она, убеждая себя, что ее сыночек Генри не пойдет по отцовским стопам. За какое бы дело ни брался отец, оно неизменно проваливалось одно за другим, и она, происходившая из зажиточной семьи, в которой почти все мужчины занимались адвокатурой, давала ему денег на каждое очередное начинание как раз впритык, ничуть не сомневаясь, что и оно лопнет, как предыдущие. Всю жизнь отец был простодушным, безобидным, словно огромная толстая девочка. И оттого, что он такой нелепо безобидный, мать Генри выходила из себя. В конце концов она его заставила сделаться школьным учителем. Он ведь закончил среднюю школу, говорила она, и ничего не умеет, только книги читать. «Чтобы давать уроки в школе, не нужны деньги. Может быть, станешь там человеком», — сказала она. Так отец Генри прошел и через это последнее поношение — мокрый от испарины, торчал перед Фрэнком Уэлсом и ему подобными, по-женски страдал от их выходок, да еще в присутствии собственного сына, а в промежутках обучал их таблице умножения, поэзии и Священному писанию. Вот по этой-то причине имя его жены не было занесено в Библию под рубрикой «Умершие». Почему там не значилась и бабка, Генри не совсем понимал. Возможно, из-за своего женоподобия отец в конце концов вообще возненавидел женщин и не признавал, что они тоже живут и умирают. В этом было его последнее заблуждение, будто здесь, на листе между Ветхим и Новым заветом, мужчина наконец-то обретает самостоятельность. (И все же док Кейзи однажды сказал, сунув в карманы пальто узловатые пальцы и тряхнув головой: «Тверд, как кремень, был твой папаша. Тверд, как кремень».)

Он уперся руками в край кровати, ощущая силу своих пальцев. Пригнулся и медленно встал. Прошел к окну над книжными полками.

Картонная загородка в окне на этот раз стояла прочно. Пусть хоть ливень хлещет, вода в комнату не попадет. Он погладил двумя пальцами корешок Библии.

Бороздки на коже были сухие, растрескавшиеся, но почему-то бархатистые на ощупь, словно лепестки засушенного в книге цветка. Страницы выглядели так, как будто их прогладили утюгом и слегка подпалили и они стали желтоватыми и хрупкими. Оба имени — деда и прадеда — были нацарапаны наспех неразборчивыми каракулями. Генри нахмурился, он, пожалуй, не столько думал, сколько поджидал появления какой-то мысли. Он бережно положил Библию и вышел в переднюю комнату за авторучкой.