Страница 27 из 46
— Я недоволен тобой, генерал, — сказал князь, продолжая сидеть неподвижно, как при парикмахере. — В государственных делах нет пауз: одно наплывает на другое. И то, что было хорошо сегодня, завтра уже может быть плохо. Государя надо было успокоить, потому и нужен был твой доклад. Но ты-то не первый год носишь голубой мундир. Ты-то должен был знать, что преступная пропаганда вовсе не пошла на убыль — наоборот, усилилась. Успокоил государя, получил награду, закройся в кабинете с Потаповым и Паленом и доложи: «Плохо, ваши высокопревосходительства, мы готовимся к войне с турками, а у нас Парижской коммуной попахивает. Надо усилить корпус жандармов, нужны дополнительные ассигнования на охранные мероприятия». А ты сам поверил в свой доклад и на весь Петербург затрубил в победный рог.
Здание тюрьмы предварительного заключения, в котором находился Петр Алексеев.
Выступление Петра Алексеева на суде. Рис. художника Гольдштейна.
Лидия Фигнер.
— Ваше сиятельство, у нас нет больших дел!
— Ты хочешь сказать, что нет раскрытых больших дел? Согласен. Но это еще не значит, что нет преступной пропаганды. Она есть. Раскрой ее. Создавай большие дела. И пойми, генерал, что у нас не может быть спокойно. В шестьдесят первом мы повернули резко влево, в шестьдесят шестом — резко вправо. Карета и та после резких поворотов кренится набок, а мы поворачиваем такую махину, как Российская империя. Вот истоки преступной пропаганды. А ты в победный рог трубишь!
— Ваше сиятельство! Москва…
— Знаю, что ты скажешь, генерал. В Москве нет большой промышленности. И слава богу! Не так закоптили небо, как в Петербурге. Но ты, генерал, забываешь, что древнее слово «Москва» звучит весомее, чем нерусское словцо «Питербурх». Тут, в древней Москве, мы должны печься о святости монархии. А что получилось? В прошлом году Петербург разгромил наших доморощенных дантонов и Маратов, а у тебя в Москве была тишь да гладь. Недоволен я тобой, генерал. — Долгоруков поднялся; шаркая туфлями, он подошел к зеркалу. — Артист этот французишка! Посмотри, какие колечки! Усики, как у гусарского корнета. И куда это Григорий запропастился?
— Здесь я, ваше сиятельство!
Григорий Иванович вышел из-за ширмы.
— И как тебе не совестно, Григорий. Пожаловал к нам дорогой гость, а ты его даже чаем не напоил.
— Завтрак уже ждет в столовой.
— Слышал, генерал? Не человек, а лампа Аладдина. Давай, лампа Аладдина, одеваться. А ты, генерал, почитай пока циркулярное письмо князеньки Кропоткина. На ночном столике лежит. Любопытное письмецо. Одно заглавие чего стоит! «Должны ли мы заняться распространением идеала будущего строя?» Скромный у этого князеньки идеал: насильственный социальный переворот. А ты, генерал, говоришь, что больших дел нет!
Долгоруков сказал это добродушным тоном, но в его маленьких, по-азиатски скошенных глазках виднелась такая откровенная насмешка, что генерал Слезкин сжался, сгорбился и упавшим голосом попросил:
— Разрешите откланяться, ваше сиятельство.
— Чего ты, голубчик? — засуетился Долгоруков. — Позавтракай со мной.
— Увольте, ваше сиятельство.
— Не уволю! Так хорошо начался день, а ты его хочешь испортить.
— Отпустите их, князь, — вступился Григорий Иванович. — Генерал ведь к вам прямо с поезда. Им отдохнуть надо.
— Ну, ты… лампа Аладдина!
— Действительно устал, ваше сиятельство.
— Что ж, — огорченно заявил Долгоруков, — насилу мил не будешь. Только ты, генерал, непременно приезжай вечером. Танцы будут.
— Почту за честь, ваше сиятельство.
— Кстати, скажи Воейкову, что благословляю.
— На что, ваше сиятельство?
— Он знает…
Слезкин не поехал домой. Злой, подавленный, он зашел в свой служебный кабинет и, отбросив фуражку, крикнул адъютанту:
— Попроси ко мне генерала Воейкова!
Тяжелыми шагами, почти не отрывая ног от пола, вошел в кабинет генерал Воейков. Широкий, от плохого портного, мундир делал его фигуру громоздкой и неуклюжей. Брюки лежали на ботинках гармошкой.
— Поздравляю, ваше превосходительство, с монаршей милостью, — тепло сказал он, приветливо глядя на Слезкина из-под припухших век.
— Вы растроганы, генерал? — ехидно спросил Слезкин, которого сегодня раздражала и неуклюжая фигура Воейкова и его мужицкое лицо с толстыми веками.
Воейков не заметил или не хотел заметить ехидной улыбки своего начальника; он ответил просто:
— Признаться, да.
— Точно так, как Щепкин?
— Какой Щепкин?
— Актер.
— Не понимаю, ваше превосходительство.
— Так и быть, генерал, поясню. Актеришка из провинции дебютировал в Малом театре и для своего дебюта выбрал роль городничего в «Ревизоре». Старик Михайло Семенович Щепкин явился на репетицию и уселся возле суфлера. Актеришка разошелся, играет с жаром, с надрывом. Режиссер видит: Щепкин плачет, слезы текут по лицу. «Что, Михайло Семенович, растрогались?» — «Да, батюшка, — отвечает Щепкин, — плачу об искусстве, как его этот молодой человек искажает».
Воейков понял намек. Он приподнял свои тяжелые веки и холодным взглядом окинул начальника.
— Вы несправедливы, ваше превосходительство. Я никогда, нигде и никому не говорил, что ваш доклад не полностью совпадает с действительностью.
— Действительность, генерал, — понятие относительное, а не абсолютное. Я в своем докладе изобразил такую действительность, какую хотели видеть в Петербурге.
— Гарью пахнет, ваше превосходительство!
Слезкин сделал несколько шагов по кабинету, выглянул на улицу: мокрый снег, слякотно. Он захлопнул форточку. На язык просились грубые слова, брань. Наябедничал князю, а тот — Потапову. В начальники хочет пролезть! Повремени, голубчик, Слезкин еще не выдохся: тебя, мужлана, я еще заставлю таскать из огня каштаны для Слезкина.
— Вот что, генерал, — сказал он спокойно, деловым тоном, — я видел князя, и мы с ним обо всем договорились. В Петербурге хотят видеть новую действительность. Вот вы, генерал, и создавайте ее. Хозяйничайте, как находите нужным. Заранее одобряю все ваши распоряжения.
Слезкин был мудрее генерала Воейкова: он знал, что грачи не делают весны. «Новую действительность» создадут в Петербурге, а князь Долгоруков и Воейков лишь суетятся и галдят, как грачи на талом снегу.
— Но, генерал, — продолжал Слезкин, шагая по кабинету, — новая действительность должна строиться по-новому. Чернышевскому, когда он стоял на эшафоте, бросили букет цветов. Этого нельзя забыть, генерал. В новой действительности не должно быть ни эшафотов, ни цветов. Должен быть суд со свидетелями и защитниками, но подсудимых должно быть так много, чтобы общество ужаснулось, чтобы общество увидело пропасть у своих ног, чтобы люди общества с благодарностью вспомнили тех, кто их охраняет.
Воейкова не смутил размах Слезкина: подсудимых для большого процесса он добудет, но… Он понял, что его начальник хитрит. Кому в угоду? Потапову или Долгорукову? Воейков решил вынудить Слезкина проговориться:
— В Москве тюрем не хватит.
— В России, чтобы тюрем не хватило! — насмешливо ответил Слезкин.
— Я, ваше превосходительство, говорю о Москве. Князь предполагает очистить Москву.
— А мы с вами, генерал, Россию очистим. Кстати, генерал, вы князя не поняли. Князю важно, чтобы первое слово сказала Москва. Вот мы с вами первое слово и скажем. Мы начнем, а Петербург закончит.
Перед Воейковым карта с красными кружочками; каждый кружочек — фабрика. Из каждой фабрики он вылавливал по нескольку человек. Многие арестованные называли друзей, товарищей; и вот генерал Воейков, закрывшись на ключ в своем кабинете, выбирает из протоколов те фамилии, которые встречаются по нескольку раз. Арестованный Платонов назвал Петра Алексеева: он-де давал ему запрещенные книжки; арестованный Влас Алексеев также назвал своего брата Петра Алексеева: он дал ему на масленице два экземпляра «Хитрой механики».