Страница 4 из 7
Помню, слезы выступили у меня тогда на глазах, и в морду ему хотел дать. И даже чего-то еще такое натворить, чтоб и самому тошно стало, да сдержался, а его совет, как ни странно, на веру себе так и принял, что сразу решил во что бы то ни стало пойти работать санитаром на «скорую помощь». Ибо спасать живых более благородно, чем глядеть на мертвых, хотя потом и на мертвых поглядеть пришлось изрядно.
Когда человек верит во что-то, он действительно становится таким, как ему подсказывает его собственная вера. Не хочу лгать, но работа на скорой была для меня и адом, и раем одновременно, ибо любая тварь корчится в собственном теле и любой твари от любой нелепой случайности позволено покинуть этот мир, как, впрочем, и воскреснуть, т. е. вернуться обратно в свое прежнее состояние, а мне, простому смертному, довелось множество раз наблюдать отходняк, и всякий раз думалось мне, что сейчас, вот-вот что-то этот умирающий и скажет очень важное, напоследок, и выразит перед смертью что-то такое, что, может быть, он всю свою жизнь добивался сказать, ан, нет, никто ничего так и не сказал и умер просто так, как какую-нибудь обычную гадость совершил, и выходило по натуре, что мы все такие ничтожные и такие несчастные твари, даже самому порой страшно становилось.
И пусть я не знал никогда этих людей, уж перед смертью-то не смущаются, – ее или боятся, или со спокойной улыбкой принимают, или, на худой конец, так боль в себе пересиливают, что ни до чего им, грешным, и дела никакого нет. А вместе с тем, увидел я и воочию убедился, что все эти болезни и заразы всякие из души берутся, из пустоты ее темной и бездеятельной, когда у человека уже совсем руки опускаются, и он сам не живет, а доживает по инерции или по еще какой-то необъяснимой оплошности, но так или иначе, а все они сами себя боятся и что-то лишнее наговаривают, а потом и муки их душевные в телесные перерождаются, а что до болезней, так у них своя природа имеется, более простая и научная, где уже все понимание на костях и на мышцах держится!
Ну, а что касается тайны, то абсолютное большинство ее просто игнорирует, нарочито и заумственно вздыхая над всякими детскими и божьими сказками, иногда даже и совсем позабывая, что их личная жизнь, в сущности, и есть еще одна, чудом рожденная сказка. Отсюда и Дух Святой, и непорочное зачатие Марии, и хождение Иисуса по воде, и многое другое, отчего глупому человеку очень смешно становится в то время, как умные плачут. Недаром же Соломон сказал, что от слишком большой мудрости слишком много печали?!
Я устроился на «скорую» в конце сентября. Главный врач Лазарь Соломонович, кстати, очень умный и хитрый еврей, довольно быстро, но все-таки пристально взглянул на меня, выслушал мою просьбу, и тут же кивнув головою, бросил только одно слово: «Подходишь!»
Этой фразы, заключенной в одном всего слове, было достаточно, чтобы обрадовать меня на долгое время. Никто еще не оценивал меня так просто и так по-человечески! Это уже потом, в процессе работы я ощутил, что мгновение может стоить жизни, а посему мне мои новые коллеги в своем большинстве казались порой в критических ситуациях слишком холодными и равнодушными, в то время как ими на самом деле владела чувственная машинальность, и они делали все, чтобы спасти человека. Я не хочу их всех идеализировать, но по себе знаю, что огромное нежелание видеть чужую смерть двигало нами иногда до абсурда. Помню холодную полночь, когда врач, фельдшер и я – санитар выехали по вызову на самоубийство.
Бедолага выбросился с пятого этажа вниз, на асфальт, и в голове у него была такая дыра, что даже не профессионалу стало бы ясно, что он не жилец. Однако мы, как заведенные механические куклы, делали ему повязку, накладывали на переломы шины и вообще делали все, как будто пытались вызволить с того света все еще дышавший каким-то чудом труп. И даже привезли в реанимацию, где рассмешили всех реаниматоров до колик.
Ибо эти живые человеческие останки действительно слишком цинично поглядывали на всех оскалом быстро надвигающейся смерти. Можете себе представить, когда вместо мыльных пузырей кровавые выдуваются одновременно изо рта, из носа и ушей, и все это еще как-то шевелится, дышит! Вот в таких ночных видениях я и закалял свой робкий дух школяра!
Даже всегда пьяный Темдеряков заметил явное изменение моей наружности.
– Что-то ты какой-то не такой, – то ли с удивлением, то ли с испугом поглядывал он в мои глаза.
Я же, благодушно усмехаясь, проходил мимо, хотя в душе у меня скребли кошки и я думал только о Фее…
Она была чужой реальностью и моей мечтой, она жила во мен и как бы сопротивлялась своему нахождению в моих мыслях… я трогал ее волосы, ее набухшие соски еще не рожавшей женщины, я раздвигал ей ноги и вводил в нее свое земное сущее… Это был сон…
Я стонал и мучился по ночам, чувствуя, что совсем рядом, за стеной, она, бедная и несчастная, также мучается и страдает… И тогда я наполнял свои глаза слезами и долго плакал, как побитая собака…
Можно сказать, что в этих наивных мечтаниях и снах я выплакивал свое последнее детство… Первая любовь… последний всплеск несозревшего разума… Потом радость и жалость по ушедшему… Время уже никому не нужного разума…
Утро застает меня врасплох, как прошлое в настоящем… Я дежурю через ночь, и поэтому все мои ночи перепутаны, иногда я с удовольствием обнаруживаю себя проснувшимся в машине или на станции «скорой помощи» в комнате отдыха или в этой снимаемой мною квартире.
В любом случае жизнь спешит неумолимо, с каждой новой секундой она все сильнее стучится у меня в висках, с каждой новой смертью я все явственнее вижу ее необозримые горизонты… И мне начинает казаться, что наш мир ужасно мал для настоящей любви.
Этим утром я просыпаюсь в квартире, я вспоминаю, как я этой ночью представлял себе в постели Фею, как я мучился и стонал, ощущая вместо прохладного воздуха ее горячее тело… Я вижу изгрызенный мною за ночь краешек подушки… И мне становится стыдно, ибо я тут же вспоминаю, что в своих видениях я кусал ее соски. Я пил ее молоко, и оно было горьким, как молоко лошади… А сам я был таким маленьким…
Я сочетал любовь с игрою в прятки со Смертью…
Мне хотелось опять оказаться в ее лоне только крохотным зародышем… Схорониться в ее темноте и перестать думать… А только спокойно дышать, стуча ножкой в ее мягкий, упругий живот… И лежать в ней всю Вечность, пока она когда-нибудь снова меня не родит…
Может, этого она никогда не будет знать… И ее отнимут у меня также неожиданно, как наша память проваливается в черное забытье, где всякий образ сначала делится пополам, а потом на множество всяких других, и так до бесконечности, пока все не умрут и не родятся до конца…
Но где он, этот конец, если все это ползет и движется в неизвестном направлении?! Я снова думаю о Фее и, как в тумане, выхожу на улицу. У дверей дома лежит пьяный Темдеряков.
Возможно, он пьян еще со вчерашнего дня, но лицо его подозрительно искажено болью, рука его держится за сердце, а сам он тихо стонет.
И тут до меня доходит, что у него сердечный приступ. Я тут же опускаюсь и нащупываю его пульс. Удары с перебоями наполняют меня чувственной машинальностью…
Я тут же убегаю к себе к себе и возвращаюсь со шприцем и двумя кубиками коргликона. Это все, что у меня есть, но этого вполне достаточно, чтобы вернуть Темдерякова к жизни…
Я быстро делаю ему внутривенный укол и кладу ему под язык нитроглицерин… Лицо Темдерякова заметно светлеет, и вскоре он открывает глаза. Хмель его мгновенно испаряется. Он пытается встать, но не может, тогда я беру его осторожно под руки и увожу его к нему домой… Мне снова открывает несчастная Фея… Наши глаза снова встречаются…
Теперь она уже безо всякого смущения принимает от меня ослабевшего мужа и бережно кладет его на диван.
Грязные ботинки и такие же заляпанные брюки Темдерякова, его свисающая с дивана взлохмаченная голова и чистый ангельский лик…
Ангел и Дьявол, а вместе АД, ад на этой земле, ад в моих мыслях… Я без слов выбегаю из их квартиры и убегаю к себе… Я теперь как дурак плачу и бросаю учебу… Теперь мне на все наплевать, и все как будто бы кончено…