Страница 1 из 8
Клиффорд Дональд Саймак
Планета Шекспира
1
Их было трое, хотя изредка из них оставался только один. Когда так происходило, а бывало это реже, чем должно было быть, этот один не знал о существовании троих, ибо был странным смещением их личностей. Когда трое становились одним, превращение оказывалось большим, нежели простое сложение, словно бы смешиваясь, они приобретали новое измерение, делавшее их в сумме больше, чем целое. Только когда трое были одним, не ведающим о троих, соединение трех умов и трех личностей приближало их к цели существования.
Они были Кораблем, а Корабль был ими. Чтобы стать Кораблем, или попытаться стать Кораблем, они принесли в жертву свои тела и, может быть, существенную часть своей человеческой сути. Может быть, принесли в жертву также и свои души, хотя с этим бы никто, и менее всего они сами, не согласился бы. Несогласие это, надо заметить, совершенно не связывалось с их верой или неверием в существование души.
Они находились в космосе, как и Корабль, что и понятно, так как они были Кораблем. Нагие перед одиночеством и пустотой космоса, как наг был Корабль. Нагие также и перед понятием космоса, которое неохватно во всей его полноте, и перед понятием времени, которое, в конечном счете, еще менее ясно, чем понятие пространства. И нагие, как они, наконец, обнаружили, перед атрибутами пространства и времени: бесконечностью и вечностью, двумя понятиями, стоящими за пределом возможностей любого рассудка.
С течением столетий, как все они были убеждены, они станут по-настоящему Кораблем и ничем иным, отвергнув то, чем они были когда-то. Но этого они пока еще не достигли. Человеческое еще оставалось в них, память еще держалась. Они еще чувствовали по временам свои старые личности, хотя, может быть, резкость этого ощущения и притупилась, и прежняя гордость поблекла из-за точащего сомнения, была ли их жертва так благородна, как они однажды смогли себя убедить. Ибо в конце концов до них дошло, хоть и не до всех сразу, а до одного за другим, что они испытывают чувство вины за смысловую подтасовку, с которой они пользовались словом «жертва», чтобы затемнить и закамуфлировать лежащий в основе всего эгоизм. Один за другим, они поняли в те крошечные промежутки времени, когда бывали по-настоящему честны сами с собой, что это гложущее их назойливое сомнение может оказаться важней, чем гордость.
В иное время старые триумфы и горести выплывали вдруг из давно минувшего времени, и каждый в одиночку, не делясь с другими, наслаждался своими воспоминаниями, извлекая из них удовлетворение, в котором они не признавались даже себе. Изредка они отстранялись друг от друга и говорили друг с другом. То было позорнейшее занятие, и они знали, что это позорно — отдалять время, когда они, наконец, сольют свои личности в одну, образующуюся из соединения их троих. В минуты наибольшей честности они понимали, что, делая это, они инстинктивно отдаляли ту окончательную потерю своих индивидуальностей, в которой и состоит бесконечный ужас, всеми разумными существами связываемый со смертью.
Однако обычно, и с течением времени все чаще, они были Кораблем и только Кораблем, и находили в этом удовлетворение и гордость, а по временам и некоторую святость. Святость — это качество, которое нельзя определить словами или обрисовать мыслью, ибо оно лежит вне и за пределами любого ощущения или достижения, которое существо, известное как человек, может вызвать даже наибольшим усилием своего малозначительного воображения. Это, в нескотором роде, чувство малого братства и со временем, и с пространством, способность ощущать себя единым, странным образом отождествленным с понятием пространства-времени, этим гипотетическим условием, лежащим в основе всего устройства вселенной. Под этим условием они были родней звезд и соседями галактик, тогда как пустота и одиночество хотя и не переставали быть страшными, становились знакомой почвой под ногами.
В самое лучшее время, когда они ближе всего были к своей конечной цели, Корабль исчез из их сознания, и они одни, каждый сконцентрировавшись сам на себе, продолжали двигаться по и на, и сквозь одиночество и пустоту, уже не нагие более, но свои во вселенной, бывшей отныне их домом.
2
Шекспир обратился к Плотоядцу:
— Время почти настало. Жизнь моя быстро угасает, я чувствую, как она уходит. Ты должен быть готов. Твои клыки должны пронзить мою плоть в неуловимо крошечный миг перед смертью. Ты должен не убивать меня, но съесть точно в тот момент, когда я умру. И, конечно, ты помнишь все остальное. Ты не забудешь всего, что я тебе говорил. Ты должен заменить моих сородичей, так как никого из них здесь сейчас нет. Как мой лучший друг, единственный друг, ты не должен опозорить меня, когда я уйду из жизни.
Плотоядец съежился и дрожал.
— Я этого не просил, — сказал он. — Я бы предпочел этого не делать. Не в моих правилах убивать старых и умирающих. Моя жертва всегда должна быть полна жизни и сил. Но как одно живое другому, один разумный другому, я не могу тебе отказать. Ты говоришь, это святое дело, что я выполню обязанности священника и что от этого не должно уклоняться, хотя каждый инстинкт во мне протестует против съедения друга.
— Надеюсь, — сказал Шекспир, — что моя плоть не будет чересчур грубой или имеющей слишком сильный привкус. Надеюсь, глотая ее, ты не подавишься.
— Не подавлюсь, — пообещал Плотоядец. — Специально позабочусь об этом. Я буду делать все тщательнейшим образом. Я сделаю все, как ты просишь. Выполню все иструкции. Можешь умирать в мире и спокойствии, зная, что твой последний и самый верный друг выполнит все похоронные обряды. Хотя позволь мне заметить, что это самая странная и неприятная церемония, о какой я слышал за всю свою долгую и рассеянную жизнь.
Шекспир слабо хихикнул.
— Позволяю, — сказал он.
3
Картер Хортон ожил. Он был словно на дне колодца. Колодец был полон аморфной тьмой и, с неожиданным испугом и гневом, он попытался высвободиться из тьмы и бесформенности и выкарабкаться из колодца. Но тьма обернулась вокруг него и бесформенность делала ее трудной для движения. Некоторое время он лежал спокойно. Мысли колебались, он пытался понять, где он и как мог попасть сюда, но не было ничего, что подсказало бы ему ответ. У него совсем не было воспоминаний. Спокойно улегшись, он с удивлением обнаружил, что ему тепло и удобно, словно он всегда тут и был, в удобстве и тепле, и только теперь их осознал.
Но сквозь тепло и удобство он вдруг почувствовал отчаянное беспокойство и удивился — с чего бы это. Вполне было бы достаточно, сказал он себе, если бы все продолжалось так, как есть, но что-то внутри него кричало, что этого недостаточно. Он опять попытался выкарабкаться из колодца, стряхнуть с себя вязкую тьму, и, не преуспев, откинулся в полном изнеможении.
Я слишком слаб, сказал он себе, а с чего бы ему быть слабым?
Он попытался кричать, чтобы привлечь внимание, но голос не действовал. Он вдруг обрадовался, что это так, потому что, сказал он себе, пока он не окрепнет, привлекать внимание может оказаться неразумно. Ибо он не знал, где он и кто или что может скрываться поблизости, и с каким намерением.
Он снова устроился в темноте и бесформии, уверенный, что они скроют его от всего, что может оказаться рядом, и был несколько удивлен, обнаружив, что чувствует медленно нарастающий гнев оттого, что вынужден таким образом скрываться от внимания со стороны.
Тьма и бесформенность медленно исчезали, и он с удивлением понял, что находится вовсе не в колодце. Скорее он, по-видимому, был в каком-то небольшом замкнутом пространстве, которое мог теперь видеть.
По обе стороны от него проходили металлические стены, изгибавшиеся примерно в футе над головой, образуя потолок. В прорезь потолка были втянуты забавные с виду приспособления. При их виде память начала постепенно возвращаться к нему, и воспоминания принесли с собой чувство холода. Обдумав это, он не смог вспомнить настоящего холода, однако ощущение его было. Словно память о холоде протянулась вдруг, коснувшись его, и в нем волной поднялись дурные предчувствия.