Страница 4 из 93
Так уж устроена была голова у Павла: почти ничего не осталось в ней от долгих бесед с Шуклиным. Все его мысли теперь занимали деньги, карьера, уют и внешний лоск. Он одевался, как приказчик, и умел угодить хозяину. А писал с ошибками и Вите казался не очень грамотным писцом с чудесным, каллиграфическим почерком. Летом он хаживал в сад «Эрмитаж», когда пели там цыгане. А в досужие зимние часы читал, книги без всякого разбора и бренчал на мандолине.
Не оставил Шуклин заметного следа в душе и у Павла Васильевича. Наставником его сделался протопоп Григорий Первухин с унылыми бреднями о загробной жизни.
Стал Павел Васильевич истым рабом церкви — без бога не до порога! Он ходил святить новые иконы, носил хоругви по большим праздникам, помогал выносить мощи преподобного Макария в день этого святого, не пропускал ни одной службы и упросил Пашу купить ему требник, какой имеют священники, и канонник — книгу кормчую, где есть молитвы: очистительная, и покаянная, и на исход души.
Начинал он письма к сыну в Москву в высоком штиле: «Милое и драгоценное дитя мое, Павел Павлович, ангел мой, утеха моя и все, что есть на свете лучшего». И заканчивал так, будто читал молитву: «Да благословит тебя господь всеми благами земными и не лишит тебя царства небесного, буди благословен от господа моим родительским благословлением навсегда. Любящий тебя отец Павел Ногин».
А в этой рамке из ангела, бога и царства небесного велась речь о самых земных делах.
Как-то вышли у Павла неприятности по службе, Павел Васильевич огорчился и написал сыну большое письмо: «Мало ли что придется переносить в жизни, в особенности от сослуживцев! Постоянно у всех зависть, а через это разные интриги и неудовольствия. Это-то вот и есть самое трудное — жить в людях, это я уже все прошел, только вот господь не даровал средств, чтобы вас от этого избавить. Живи, голубчик, и все неприятности переноси с радостью, а не отплачивай грубостью на ихние издевательства. Вот и будешь человеком. Если желаешь быть начальником, то прежде всего нужно быть всем рабом. Так господь сказал, и так, мой ангел, живи, держи себя тише воды, ниже травы и не превозносись ни перед кем. Смиряйся, да превознесется, о высящиеся, да низвергнутся. И еще пишу тебе: будь хозяевам во всем угодителен, главное — исполняй приказания ихние в точности».
Иногда болезнь напоминала о себе. Павел Васильевич становился раздражительным. Но не желал признавать себя виновным — строптивым, мелочным, грубым — и жаловался на домашних, на тоску: «Я ощущаю сильнейшую тоску и не нахожу причины. Только вижу что-то неладное, со мной совершающееся, как и тогда в Москве, перед ударом».
Когда болезнь особенно давила и угнетала, Павел Васильевич хватал лист бумаги и писал, писал Павлу: жаловался, грозился, просил. Не сиделось ему в Калязине: «Похлопочи обо мне перед Викулом, пусть даст дело — хоть на ярмарке в Нижнем следить за приемкой товара или хоть сторожем при кладке нового дома в Москве. Ну, постарайся, голубчик, а то нормальность моих умственных способностей начинает портиться».
Павел не хлопотал: он знал, что отца не примут да еще лишат пенсиона. Варвара Ивановна едва удержала мужа от опасного шага: он насушил тайком сухарей, вырезал в саду посошок и уже тихохонько собрался пешком отмахивать версты до Москвы.
Но ипохондрия отступала на время, Павел Васильевич оживлялся, и в его письмах появлялись лирические картинки: как гремит и грохочет Волга-матушка в ледоход и заливает такую ширь в пойме, что не окинешь и глазом; как бегут по реке и трубят пароходы двух компаний — «Самолета» и «Меркурия» — и почему «самолетские» ему нравятся больше; как зацветают вишни и яблони и как могучая река, все лето жившая в трудах людских, закрывается салом и вдруг затягивается зеленой и голубой гладью ровного льда.
Но даже в таких письмах неизменно приходилось писать о нужде и о пенсионных волнениях: вдруг придет двадцатое число, а Варвару Ивановну не вызовут на почту получать деньги, что тогда делать? И на Викторе все горит: бегает с дырами на локтях, в сапогах без подметок. Надо бы выслать ему подержанные штаны, пиджак, пальто, ботинки: к чему тратиться на новые вещи, коль мальчишке не стыдно погулять и в обносках?..
Варвара Ивановна не меньше Павла Васильевича тосковала в Калязине. Временами, когда мужу делалось хуже, рисовала она себе одну картину мрачней другой и в мокрую от слез подушку шептала, что никогда ей не вырваться из этой дыры.
Но Павел Васильевич поднимался с постели и начинал шутить:
— Не пойму я тебя, Варя! Дом ты хотела — вот твои хоромы; по коровушке грустила — мычит во дворе Милка. И цветочки, тобой любимые, посадили мы по весне. Даже два дубочка я для тебя расстарался. А в Москве — ну что тебе за радость, пока я больной? Цыганка ты, Варя, вот кто! Привыкла всю жизнь по углам да квартирам мызгать!
— Да полно тебе, Павел! — отмахивалась Варвара Ивановна и принималась хлопотать по хозяйству.
Но стоило ей успокоиться, снова начинал хандрить Павел Васильевич. Витя не знал, куда деваться от этих причитаний и слез.
Ладу в семье не было. Родители становились голубками, лишь когда направлялись в церковь. А дома жили, как два ястреба, которые не поделили добычу. И этой «добычей» вдруг стали дети.
Варвара Ивановна не разделяла ребят, пока они жили вместе, хоть и считала, что Витенька ей ближе: он не такой открыто расчетливый и рассудительный, как старший, а просто хороший мальчик — ласковый, послушный, душой очень чистый, без всякого зла. И на еду не жадный, и в одежде совсем невзыскательный, и к деньгам не пристрастный. Да и читает много. И хоть задумчив от книг, но в себя не уходит: про все, что прочтет, рассказывает, тянет мать за собой. Бывает, заслушаешься, когда он раскроет «Очерки бурсы» Помяловского или выборку сделает про Чичикова из «Мертвых душ» Гоголя. А когда взгрустнется, побегает с ребятишками, в лапту сыграет или просто пройдется до голосовской лавчонки на берегу Волги, постоит там, а потом сделает уроки и сядет лопотать про себя по-французскому — страсть как хочется узнать ему чужой язык!
Да и почему не любить Витю? Мальчик уважительный, всем в радость. Ну, с отцом не всегда ладит: и божественные слова его переносит с трудом, и, видать, стыдно ему, что отец на весь мир глядит сквозь медную полушку. Выпалил ему намедни:
— Вы, папенька, вылитый старый Чичиков. Павлушке своему все уши прожужжали про карьеру да про копейку, как тот своему. Послушайте, что Гоголь про это пишет! «Смотри же, Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и наставникам. Коли будешь угождать начальнику, го, хоть и в науке не успеешь и таланту бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой». Ну что, папенька, про вас и писано! А вы хоть бы книжку почитали, совсем заржавели, как катерининский пятак! — И ловко он про эту монету напомнил, что у отца на божнице хранится…
Так рассуждала про себя Варвара Ивановна, вовсе не держа в мыслях что-то против своего первенца. Но когда отец начал всячески подчеркивать свою привязанность к нему, она открыто благоволила Вите.
Павлу скоро передались эти нелады в семье, он на время охладел к Вите и усвоил по отношению к нему менторский тон. «Витя! — писал он. — Поздравляю с днем твоего рождения, желаю, чтобы ты учился хорошо, чтоб был первым учеником и был здоров, счастлив и не раздражал папашу… Раз заведи порядок, что, как придешь из училища, учи уроки, а потом играй. Сделай так, как я тебе говорю, считай это своей обязанностью, а потом тебе легко уже будет исполнять это. И еще: учись писать хорошенько. Это самое главное конторское знание. Если ты пишешь хорошо, то и дело тебе лучше дадут, тому же, кто скверно пишет, хорошего дела не дадут. Твой брат П. Ногин».