Страница 44 из 47
Нет, листья не неподвижны. И даже опавшие, сухие там внизу крутятся вихрем вместе с обрывками газет и клочками афиш. Там внизу. А если выглянуть в окно — медленно, осторожно, как бы рассеянно? Там внизу.
А если броситься?
А?
А если броситься?
Упасть например вон туда между тем могучим платаном и вой тем чахлым в полуметре от полицейских охраняющих вход в издательство газеты от несуществующих заговорщиков вот было бы необычное решение о котором я прежде не думал или может быть оно всегда таилось где-то в глубине моих иллюзорных планов а если броситься да идея начинает меня соблазнять и наверно это опасно потому что это уже наверняка было бы решением никогда больше не видеть лицо Старика стереть его образ с моей сетчатки превратив эту мою сетчатку в ничто и больше не видеть своего лица в зеркале и не вспоминать цепь моих поражений превратить таким простым способом в ничто мою память не корить себя больше за то что взял деньги у Старика не осознавать что у Ларральде хватило мужества которого нет у меня никогда больше не испытывать тоски по Долорес превратить простым способом в ничто мою тоску не трепетать от ужаса если что-то начинает потихоньку дробить мою почку не сдерживать тошноту когда вижу как оборванцы голосуют за миллионеров не замирать в бессоннице терзаясь от внезапной мысли что мои решения навсегда не принадлежат мне не быть обязанным улыбаться кандидатам в туристы и их радужным планам не лежать рядом с Сусанной чувствуя ее бесконечно далекой чуждой безразличной не думать о смерти Мамы и ее ногтях вонзившихся в мою щеку не слышать как Старик мне говорит дурень из дурней никогда уже не показывать ни себе ни другим этот фильм ужасов и отвращения при звуке голоса Мамы говорящей не могу не плакать по ночам и не чувствовать себя идиотом нет нет нет все решительней нет возможно это было бы выходом или по крайней мере способом уничтожить жалкий ком грязи сиречь меня избавиться от гнетущего краха к которому я пришел а если мне броситься эх какой замечательный вызов всем какой соблазн а что произойдет потом там внизу в полуметре от полицейских а если мне броситься а если броситься эх эх я никогда не думал что может нарастать как экстаз как спазм как пронзительное наслаждение эх Долорес больше никогда затем что ты моя и не моя все к чертям эх а потом что произойдет потом и Густаво бедный мой сын сынок если б он понял если б он мог порвать с прошлым если б мог избежать поражения если бы он мог нажать на курок на все курки и если мне броситься там внизу эх Долорес моя чужая Долорес если б я тоже мог вонзить свои ногти в твою щеку но щеки нет никого нет только как никогда она Долорес теперь уж раз навсегда хватит слез как бы это эх высунуться медленно осторожно рассеянно и туда вниз туда между тем могучим платаном и чахлым платаном и я даже не смогу их увидеть я сказал хватит слез эээх счастье что нет бога несчастье эх Долорес эх затем что ты моя и не моя эх я сказал хватит слез я сказал хватит слез хватит хватит хватит хваааааааааааааааааа
14
I suicidi sono omiridi timidi[171].
Ax глупый ты, глупый. Ведь ты, конечно же, убедил бы меня. Только однажды я произнесла имя «Рамон» внутри твоих уст, касаясь твоего языка. Задыхающаяся, счастливая. Ах глупый. Бедный. В тебе, в твоей душе жил мальчик, ребенок. А твои глаза — какой в них был страх, какое изумление. Вот этой рукой я проводила по ним, я их закрывала, зная наверняка, что это игра, что ты сейчас же их откроешь. А потом — нет. Кто-то другой закрыл их. Я тебя уже не увидела. То есть не увидела То, что, как говорили, был ты. Глаза, Твои Глаза. В них все мое воспоминание — или почти все. Ты смотрел на меня с тревогой. Так ты начал меня убеждать. Глупый Рамон. Старенький Рамон, Конечно, я виновата. А кто не виноват? Если бы я сказала «да». Но я не могла сказать. Теперь-то могу, да что толку. Теперь-то я уже увидела мерзкое лицо Уго, когда он принес мне эту весть. Но когда ты меня спрашивал, я его лица еще не видела, не знала о существовании такого лица. Уго не добрый, никогда не был добрым. Но я этого не знала. Теперь для меня немыслимо его любить — и вдобавок будет трудно его жалеть. Вот видишь, кругом западня, грязь. Старик победил. Но как знать. Глупый ты, глупый, что нам Старик! Я даже ничего не успела тебе рассказать. А Уго этого не знает и никогда не узнает. Мою настоящую, от всех скрытую жизнь, которую я никогда никому не рассказывала. То время, когда в нашем квартале стоял всего один дом, и это был наш дом, дом моих родителей. Когда я бежала, бегом на скалы и садилась, свесив худые ноги, и вода начинала подниматься и мочила мне ноги до щиколоток, и приятный, таинственный холодок пробегал по моей спине вверх и оседал в затылке, и я начинала дрожать, но без внешней дрожи, еле ощутимым трепетом, похожим на любовное наслаждение — быть может, первое в моей жизни. Я не успела ничего тебе рассказать. О том, как пришли первые регулы, и я крепко зажмуривала глаза и еще крепче сжимала скрещенные на груди руки и так создавала себе ночь, непроглядную, но с пляшущими искрами, и тогда я начинала летать без крыльев, подобно метеору, и чувствовала, что виски будто клещами сдавило. И как бабушка-галисийка клала свою мягкую, но уверенную руку на мой лоб, и я медленно ворочала головой, чтобы ее неподвижная ладонь прошлась по моим глазам, носу, рту, ушам, шее. И как я в первый раз увидела голого мужчину, жалкого типа, натягивавшего брюки в зарослях тамариска, и меня стошнило от оскорбительного и странного зрелища. И как мне советовали не смотреть на солнце во время затмения, а я все равно посмотрела, хотя, из осторожности, только одним глазом, и зрение у меня навсегда испортилось. И как было то, и как было это, было… Ничего не смогла тебе рассказать. Любимый. Конечно, я могу тебя воображать, но что толку. Ты не можешь меня коснуться, и однако вся моя кожа в ожидании. Ты не можешь меня коснуться, потому что я, видишь ли, не смогла убедить себя, и это ужасно. Конечно, я могу воображать тебя в тот единственный раз. Ты казался отчаянно счастливым. Была минута тишины, когда лишь смутно доносились голоса снизу, с пляжа, но все же то была тишина. Была минута, когда мы лежали неподвижно, не прикасаясь друг к другу. И вот эту минуту мне легче всего перенести сюда, в мою пустоту, потому что тишина ощутима, ее образ ощутим и может заменить что-то твое, но ничто не заменит твои руки. И если я провожу своими руками по бедрам, бокам, животу, грудям, если глажу себя своими руками, закрывая глаза, и пытаюсь себя убедить, что это твои руки, я знаю, что все кончится мучительным стыдом, жалкой, тревожной дрожью, тоскливым и нелепым одиночеством. Я должен его убить, сказал ты, когда я спала. И твой голос вошел в мой сон, в сон, в котором рушилась какая-то перегородка, а за нею было ослепительное, жестокое небо, и я могла смотреть на себя без жалости. Я должен его убить, повторял ты снова и снова, и эта фраза начала звучать из громкоговорителей, и я затыкала себе уши, но все равно видела, как громкоговорители шевелят губами, и знала наверно, что они повторяют все ту же фразу. Я должен его убить, сказал ты в последний раз, но тогда я уже проснулась, а все же притворилась полусонной и только спросила тебя: что? И ты ответил: а я ничего не говорил. Конечно, мой вопрос был нечестный. Но и твой ответ был нечестным. Я была одурманена, а ты мне не доверял. Мы были двумя слабыми, ранеными существами. Если б я могла собрать немногие отдельные воспоминания. Но увы, что толку? Я не склонна к болезненному унынию, я нормальный человек. До двенадцати лет я спала в обнимку с куклой, с моей бедной кривой и хромой куклой. Ножку ей сломала наша собака, и глазик она выкусила, но я не захотела, чтобы мама отнесла куклу в мастерскую. Я спала с ней в обнимку до двенадцати лет, а много спустя появился Уго, который в какой-то мере тоже был куклой и тоже увечным. Но с ним я спала в обнимку только одну ночь, и он все бормотал; уф, как жарко, ужасно жарко. Я нормальный человек, которому надо за что-то ухватиться. Неважно, что потом придут разочарование и смерть, я согласна и на временное утешение, утешение для кожи. Почему кожа так для нас важна? Почему моя ладонь одиноко и бессильно сжимается, когда я вспоминаю твои покатые плечи, твои крепкие, мохнатые ноги, твой беззащитный мальчишечий затылок?
171
Самоубийцы — это робкие убийцы (итал.).