Страница 51 из 62
Теперь она точно знала: жалость, отчаяние, печаль — всем этим не исчерпывается то состояние, в какое поверг ее звонок Антала. Нечеловеческий вой, вырвавшийся у нее, был воем затравленного зверя, который, много часов подряд убегая от охотников, от погони, чувствует себя наконец в безопасности, укрывшись в ветвях, еще измученный, дрожащий, и вдруг опять слышит шум близкой облавы и в ужасе понимает, что снова должен спасаться, бежать, изворачиваться. Куда скрыться, молили дрожащие губы Изы, где найти недоступное охотникам место? Она спрятала в ладони распухшее от плача лицо. Когда-то, в юности, она была очень гордой и, даже жестоко страдая, ни за что не призналась бы в слабости, в поражении. Теперь, наедине с собой, в своем, теперь уже совершенно пустом, принадлежащем только ей доме, она могла не прятать чувств; словно все раны разом открылись в ее душе, даже те, что давно вроде бы зарубцевались, она вновь стояла в доме с пастью дракона на водосточном желобе, ожидая, пока Антал кончит собирать свои вещи, и снова слышала голос Деккера, который сказал ей: «Иза, у вашего отца — рак, пожелайте ему, если любите, скорой смерти». Какими странно живыми казались ей тогда листки заключений, сжатые в пальцах.
Она попыталась восстановить в памяти лицо матери; но ничего у нее не получалось. Словно лишившись способности распоряжаться собственной памятью, Она, как ни напрягалась, видела перед собой лишь общие черты ее облика, сгорбленную узкую спину, линию шеи, которая странно изменилась за минувшие два-три месяца. В последнее время старая — шла ли, стояла ли — упорно смотрела лишь себе под ноги, не поднимая глаз. Одиночество, которым Иза только что наслаждалась, обрушилось на нее, придавило, как камень. Теперь ей доставляла облегчение мысль о том, что Домокош есть где-то, что она может его разыскать, рассказать ему, что случилось, попросить поехать с ней. Она умылась, привела в порядок волосы, оделась. Таблетка, которую она приняла, начинала оказывать действие. «Что за полезная вещь, — думала она с отвращением, — ты можешь чувствовать себя раздавленной и убитой, а приняла таблетку — и отошло». В самом деле, отчаяние, беспомощность отпустили ее. Она позвонила директору клиники — ей удалось уже полностью взять себя в руки, — написала записку Терезе, приготовила вещи в дорогу. Она прошла по квартире, которая вдруг стала просторной, словно одно лишь сознание, что старая никогда больше не будет сидеть и молчать в своей комнате, не будет с грохотом, неумело, опускать ставни на окнах, — сразу раздвинуло стены комнат. Мысль о том, что теперь у нее нет не только отца, но и матери, была непривычна, слишком остра еще, Иза касалась ее осторожно, будто лезвия бритвы.
Она надела пальто. Домокош вчера говорил ей, где будет выступать, но слушала она невнимательно, ей было все равно — радовало свободное воскресенье и не хотелось ни о чем думать. Если напрячь память, то, наверное, удастся вспомнить, куда он должен был пойти. И она вспомнила.
Вызвав такси, она поехала за Домокошем. Заводской концертный зал был почти полон, вокруг нее сидели веселые, по-воскресному одетые люди. Что-то располагающее было в атмосфере зала. Билет покупать не пришлось, вход был свободный. Домокош, какой-то преображенный, очень счастливый и многословный, показался ей совсем не тем человеком, которого она знала; опираясь о стол, он оживленно жестикулировал, смеялся, рассказывал эпизоды из своего детства, которые Иза никогда от него не слышала. Публика улыбалась, перебивала его вопросами. Дверь скрипнула, когда Иза входила в зал, Домокош поднял глаза и сначала не понял, кого видит; потом лицо его изменилось, утратило самозабвенное выражение, он явно был удивлен и растерян. Зрители, обернувшиеся на неожиданный скрип двери, тоже становились серьезными, неизвестно почему — ведь вошедшая женщина могла быть кем угодно: опоздавшей участницей конференции, представителем Библиотечного центра, Союза писателей; Иза тихо села в заднем ряду.
Домокош замолчал чуть ли не на полуфразе, потом сказал, что ответил, кажется, на все вопросы, поклонился, пожал руку двум мужчинам, сидевшим за столом президиума слева и справа от него, принял букетик цветов, поднесенный ему испуганной девочкой, затем подошел к Изе и, взяв ее под локоть, посмотрел ей в лицо. У Изы хлынули слезы. Люди вокруг чувствовали себя так, словно присутствовали при чем-то постыдном; перед приходом Изы в зале царило что-то неуловимо праздничное, воздух, совсем не по времени года, как бы насыщен был свежестью и весной; теперь все потускнело, даже отзвук только что слышанных фраз стал, казалось, глухим и надтреснутым. «Все-таки это невежливо, — думал библиотекарь, — так все же нельзя». Он чувствовал разочарование и необъяснимую усталость.
Машина Домокоша стояла у проходной, по левую сторону площади; он всего два дня как получил ее, они ни разу еще не ездили в ней вместе. Домокош притянул к себе Изу и, словно ребенку, отодвинул ей волосы со лба.
— Что случилось? — спросил он. — Куда тебя отвезти?
С ним было хорошо, невыразимо хорошо. Антал был далеко, Антал был совсем другой, более неистовый и страстный, но в то же время неуклюжий, неловкий.
— Домой. Нет, не на квартиру — домой.
Никогда еще она не называла так при нем свой родной город, но Домокош понял ее. Он даже предположить не мог, чем она так взволнована, и, узнав наконец о случившемся, только руками взмахнул, отпустив на мгновение руль. Он долго молчал, сидя рядом с плачущей Изой; подъехал сначала к себе, выскочил на минуту и вернулся с чем-то вроде дорожного несессера, потом повез Изу домой, вызвал привратника, попросил открыть лифт. «Все знает, — думала Иза. — Знает, что я сейчас не могу сама подняться за вещами, что боюсь войти в квартиру. Странно, откуда он это знает? Потому что писатель? Или потому что любит меня?»
Дорога через Альфельд не напоминала об осени.
Если Домокош выбирался порой из столицы, каждое время года пробуждало в нем почему-то связанные с живописью ассоциации; зимний путь был рисунок мелом, весна — акварель, лето — масло, осень — офорт или линогравюра. Но такой осени он не видел еще, это было буйство масляных красок, настоящий летний пейзаж с лазурным небом, с поредевшей, но не желтой, упорно зеленеющей листвой на деревьях; земля лежала сочно-коричневая, в полном безветрии сияло горячее солнце, нагревая воздух в машине, на огородах желтело золото зрелых тыкв.
Иза сидела на заднем сиденье, забившись в угол; Домокош поглядывал на нее иногда в зеркальце заднего вида. Ему подумалось вдруг, что он слишком плохо, поверхностно знает ее лицо и вообще всю ее; собственно говоря, он не знает совсем, что собой представляет эта женщина. Сегодня она казалась много моложе своих лет — девушкой лет двадцати, с детским лицом, не затронутым временем. «Кто же она? — думал Домокош. — Кто она, Изабелла Сёч? И что произошло со старухой? «Мама умерла. Приезжай немедленно!» И повесили трубку? Как это — умерла, почему, отчего? Всего три недели, как ее всю обследовали, с ног до головы; Иза показывала ему заключение: сердце — нормальное, — стариковское, легкие — тоже нормальные, давление — как и должно быть в таком возрасте; словом, все в норме. Разволновалась на могиле мужа, внезапно почувствовала себя плохо? Или попала под машину? Немудрено — она ведь такая неловкая». В зеркале хорошо было видно освещенную часть лица Изы, ее приоткрытые губы. Он отвел взгляд — так ему было жалко ее. «Какой женой окажется Иза? — размышлял Домокош. — Пока ясно лишь одно: она чтит работу и не станет меня теребить, проситься в оперу, звать гостей, если я работаю. Но достаточно ли этого?»
На полпути они остановились пообедать.
Домокош, у которого был хороший аппетит, съел несколько порций вилланьской капусты и лишь тогда отодвинул тарелку; Иза еле справилась с супом, но жадно выпила чуть не бутылку содовой. Тиса отливала сочной, маслянистой зеленью, мелкие волны набегали на низкий берег с рыжеватыми грудами срезанного камыша. Домокош никогда не бывал в этих краях и в другое время наслаждался бы открывшимся видом; теперь же он сумел уловить лишь, что в низинном этом крае есть своя трогательная прелесть.