Страница 28 из 62
Лето в столице было ужасным.
Старая мучительно переносила жару, от которой некуда было скрыться. Почти до темноты она не поднимала решетчатых ставен, бродила по комнатам, в душных потемках, вспоминая провинциальное лето с густым ароматом цветов, со свежей прохладой в комнатах, затененных старинными жалюзи. Изе жара почему-то не доставляла таких страданий; мать же буквально задыхалась. Тереза, видя, что старая еле передвигает ноги и с утра уже хватает ртом воздух, как рыба на берегу, не пускала ее за покупками: еще, не дай бог, упадет по дороге в обморок, — молодая хозяйка ей за это спасибо не скажет. Уложив бедолагу на диван, в темной комнате, с полотенцем на лбу, она брала сетку и бежала на рынок сама.
Сейчас старая даже была благодарна ей за это. Жара, слабость, грустные мысли и без того связывали ее по рукам и ногам. В день поминовения она хотела поставить надгробный памятник Винце — и теперь, закрыв глаза, обдумывала, из какого камня его заказать, какую высечь надпись. По этим делам она вела переписку с Гицей — мастерица по епитрахилям славилась своим вкусом.
Жара не спадала почти месяц. Вечерами, когда открывали окна, воздух с улицы едва смягчал духоту в прокаленных за день стенах комнат. Даже Иза осунулась и мечтала об отпуске. Поначалу она думала было поехать в Чехословакию, в Татры; но потом планы изменились. «Давай не поедем ни в какие Татры, — сказал Домокош, — проведем отпуск дома. Снимем комнату где-нибудь в излучине Дуная, возьмем бабулю с собой. Бедняга уже засыхает. Как цветок на тыкве».
Домокош следил, чтобы в речи его было поменьше поэтических сравнений.
Старая больше всех радовалась предстоящему отдыху — хотя радость ее чуть-чуть омрачалась чувством смутной вины: за всю жизнь они с Винце никуда ни разу не выбрались, а теперь, когда его нет, она строит планы, хочет куда-то ехать. В то же время она была так счастлива, что хоть ненадолго покинет это пекло, зовущееся Пештом. Время между уходом Терезы и возвращением Изы бежало теперь еще быстрей: старая представляла, как это будет — целый день с Изой и с этим чудаком писателем, который, приходя или уходя, каждый раз приветствует ее: «Наше вам с кисточкой, бабуля!» Домокош почему-то — она сама не понимала почему — был ей приятен, хотя она частенько грустила про себя, думая о том, какие у Изы с этим мужчиной ненормальные, недостойные порядочной женщины отношения.
Тереза, с тех пор как сама ходила на рынок, кончала дела на полтора — два часа раньше.
Однажды, когда она зашла попрощаться, по пути занеся тарелку вымытых абрикосов и поставив их рядом с креслом, старая вдруг задумалась: как же это выходит, что если она не ходит на рынок, то Тереза кончает раньше? Может, Тереза экономит время, покупая все по дороге из дома? Нет, что-то тут не так: ведь даже если Тереза идет за покупками специально, у нее и тогда получается все скорее. Как же это? Она взяла абрикос, откусила, пожевала его — нет, не то, дома и у абрикосов был иной вкус, этот какой-то — не то кисловат, не то горьковат, словно созревал против воли, а ведь нынче уж солнца-то было хоть отбавляй.
И замерла, не дожевав абрикос. До нее вдруг дошло, почему Тереза в последние дни кончает так рано. Она поставила тарелку.
Мысль о том, что она со своими покупками не помогает Терезе, а совсем даже наоборот, лишь мешает ей быстро делать свои дела, — была беспощадна, била в самое сердце. Сидя в жаркой комнате, за опущенными ставнями, в полутьме, старая переживала один из тех редких моментов, когда человек с необычайной ясностью видит себя и других. Ей вдруг стало ужасно стыдно, что вначале она так плохо думала о Терезе, так не понимала ее. Тереза — женщина с настоящим характером, думала старая, и медленные, горькие слезы катились по ее щекам; она лишь на вид сердитая и крикливая, а на самом деле великодушная, добрая, чуткая. Суровая, быстрая на язык, Тереза в ее глазах вдруг превратилась в ходячий символ чистого добра, в юную, нежную женщину, которая сжалилась над ней и, пожертвовав собственным временем, готова была помочь ей заполнить бесцельно текущие дни. Тереза наверняка и с покупками справляется лучше, зная здешние обычаи и порядки; а ей, старой, до сих пор не удалось выбрать ни мясника, ни зеленщика: на рынке столько торговцев, она сначала хотела всех обойти. Для Терезы она — только обуза. Если б не эта жара, из-за которой Терезе пришлось — с радостью — вернуться к прежним обязанностям, она никогда бы не догадалась об этом. Никогда.
Назавтра старая не смела взглянуть на Терезу; а ведь к этому времени они уже часто беседовали друг с другом, Тереза охотно рассказывала о себе, о покойном муже, а старая — о Винце. Несмотря на разницу в двадцать лет, вдовий удел объединял и роднил их. И вдруг старая замолчала, стала угрюмой и нелюдимой; Тереза никак не могла взять в толк, что с ней, даже лоб у нее щупала: не больна ли. Ходить за покупками, даже когда жара спала немного, старая отказалась наотрез; для Терезы это было огромное облегчение — только странно ей все это было. Ей казалось, отвергнув ее доброту, старая оскорбила ее; в отместку Тереза перестала обращать на нее внимание, и та снова подолгу сидела теперь в своем кресле или бродила по улицам, ломая голову: как ей дать понять Терезе, что она не имеет права принимать от нее одолжение, лучше умереть, чем смириться с мыслью, что она для кого-то бельмо на глазу.
Старая и к дочери относилась теперь с подозрением.
Иза честно отсиживала у матери свои ежедневные два-три часа, усталая, с измученными глазами, с осунувшимся лицом. Однажды, подхватив какую-то летнюю простуду, она уселась подальше от матери и все время кашляла, прижимая к губам платок, — но и в этот вечер пришла, и в этот вечер поддерживала разговор. Старая исподтишка следила за ней в полумраке. Иза всегда была приветлива, ласкова с ней, ни разу ни на что не пожаловалась, для матери у нее каждый день были только хорошие новости: то премия, то перспектива заграничной командировки. Но через час, когда Иза думала, что старая уже спит, та, подкравшись к двери в холл, слышала, как Иза говорит Домокошу по телефону: «Нет, не приходи сегодня, я даже говорить уже не в силах, мечтаю только о подушке. Пойми, мне тоже надо побыть одной, я не могу так. Мне тоже нужны несколько часов, когда я совсем одна и смотрю в потолок».
Эта ночь, ночь, когда она все поняла, была такой же долгой, наполненной светом, нереальной, как ночь после смерти Винце.
Рокот города за окном ослабел, но не замер совсем; здесь, на улице Йожефа, на Кольце, он никогда не стихал, лишь переходил в другую тональность — словно бурное мощное дыхание великана, во сне, под покровом, ночи превращающееся в умиротворенное посапывание. После ухода Изы старая не разделась и не легла в постель; она сидела в большом кресле, сжимая и разжимая пальцы. В голове у нее плавали наивные, полузабытые слова какой-то детской молитвы: «Ангел, ангел, прилети, дай не сбиться мне с пути, помоги и просвети, как мне боженьку найти». В детстве у нее была нянька-католичка, у нее она и научилась любить ангелов. Бог находился слишком далеко, он был бородат, и он был мужчина, ангел-хранитель казался ближе, понятней, доступней. Она стала думать о своем ангеле-хранителе, и мысли у нее возникали какие-то странные: у ангелов ведь нет ни пола, ни возраста, а она — вон уж какая старая, должно быть, ее ангел-хранитель совсем устал, бедненький; а может, ангелы-хранители стариков теряют бессмертие, и ее ангел задыхается и сипит, поспевая за ней, за ее слабеющим, неверным шагом? Иза Домокошу поверяет свои несчастья — когда вообще поверяет кому-то; ведь она, мать, все равно не способна ей помочь, разве что поплакать могла бы вместе, погладить дочь по голове, как в детстве; Иза — взрослая женщина, разве может она, старуха, разделить с дочерью ее заботы? Иза много работает, устает, целый день проводит с больными, а свободное время, которого у нее и так немного, отдает матери — самой почти ничего и не остается, весь день ее роздан, на кусочки разрезан, как каравай хлеба. Винце умер, Эндруш умер, родной город канул куда-то; все ушло, все сгинуло. Время, когда болел Винце, насыщенное страхом и ожиданием неизбежного, заполненное множеством надрывающих сердце, но необходимых дел, — время это казалось ей сейчас таким содержательным, таким достойным зависти, что у нее пальцы дрожали в бессильной муке. Терезе куда спокойнее без ее помощи, Иза рядом с ней ни на минуту не может расслабиться, отдохнуть. Капитана тут нет, нет ни Гицы, ни Кольмана, нет никого, кто нуждался бы в ней, в ее готовности услужить, оказать добро, хотя бы просто поговорить, поделиться переживаниями.