Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 26



— Гайсвинклеры. После освобождения они перевезли меня в Бад Аусзее. Там вылечился окончательно. Ранения были чистые, навылет... Интернировали через швейцарский Красный Крест.

Уже в прихожей, когда я надевал пальто, он спросил:

— Скажите... вот вы воевали... Вам удалось уйти от войны? Или только я сумасшедший?

— Не знаю, — ответил я. — Но иногда мне снится. И тогда я на весь день вылетаю из колеи. Тоска.

— Ага! — улыбнулся он радостно. — Тогда вы напишите этот рассказ! Верно вы сказали — тоска. Глухая, давящая, неизвестно откуда идущая тоска... До свидания. Я видел, как вы смотрели на книги. Они в вашем распоряжении. Когда угодно.

В сумеречном вестибюле я остановился. «Мир ломает каждого...» Неужели и меня тоже, только я не заметил?

Я приехал в Ленинград в сорок седьмом, в том же году, что и он. Город еще болел после блокады. Дома были покрыты однотонным серым налетом и улицы детства стали незнакомыми. Я отыскал дом, в котором родился, по номеру.

Шел первый мой День.

И стрелки часов показывали шесть.

Удивительно, почему будильник не заржавел. Ведь были зима, и сырость, и лето, и опять долгая зима и сырость, а механизм не заржавел, и, когда управдом открыла мне мертвую квартиру, пахнущую погребом, и я сбросил на пол вещевой мешок, на глаза мне сразу попался будильник. Я притворил дверь, подошел к столу и взял его в руку. Что-то в механизме сорвалось и молоточек резко ударил по звонку. И это был второй домашний звук, звук далекого детства, который я услышал после лязганья ключа в замочной скважине. Я повернул несколько раз заводную ручку на задней крышке. Сердце будильника ожило, и, когда я перевел стрелки, он начал отсчитывать время моего первого невоенного Дня. Как быстро он приспособился! Как легко могут существовать вещи в любом времени! А я был человеком, и в тот первый День мне нужно было начинать привыкать.

Мы привыкаем всю жизнь. К комнате, по которой сделали свои первые шаги. К школе. К работе. К любимой. К семье. Это нормальное привыкание нормального человека.

Нам выпало привыкать по-другому. Да, была комната и был первый шаг. И школа тоже была. И любовь. А потом все взорвалось и не стало порядка вещей.

Вместо института — марш-броски с полной выкладкой, сбитые ноги, затягивание до боли в груди махоркой, непрерывные мысли о большом отдыхе и большой еде, и смерть тех, которых любил. Учились на слух отличать строчку «ЭМ-ПИ 40» от «шмайссера». Привертывали пуговицы к манжетам рукавов медными проволочками. Хоронили товарищей, с которыми час назад ели из одного котелка. Обменивались трофейными зажигалками и пистолетами. Привыкали к артналетам и пикировщикам. И когда перестали бояться, пришла злость. Глаз спокойно сажал в прорезь прицела перебегающую вдали фигурку в травянисто-зеленом френче, а палец так же спокойно нажимал спуск. И тогда война превратилась в работу. Самую страшную и дикую из работ, выдуманных человечеством. Мы разрушали то, чего не строили. Мы не были виноваты в этом...

Дни сливались в недели, месяцы, годы. Гиблые болота, степи, овраги, леса, окопы, землянки, блиндажи. Черные вороньи стаи там, где захлебывались атаки. Красная луна по ночам, треск автоматов, осветительные ракеты, полыхание далеких зарниц и нескончаемые груды металлолома. Черные блестящие кузова легковых автомобилей похожи на скорлупу истлевших гигантских жуков...

Из касок, вырвав амортизаторы, делали котелки, из алюминиевой проволоки в земляных формах отливали ложки. В деревнях я видел ограды из семидесятишестимиллиметровых унитарных патронов, поставленных на попа. Женщины в уцелевших домах разжигали печи артиллерийским порохом, похожим на лапшу, шили платья из пятнистых маскировочных халатов, укладывали детей спать в ящики из-под взрывчатки...

Странно, когда после войны я пытался рассказать обо всем этом, у меня ничего не получалось. Бледнели сравнения, отрывочными, беспомощными становились фразы, и я замолкал на полуслове. Меня понимали только те, что сами прошли по таким же дорогам. Те, что родились позже, считали, что я не могу рассказывать от переживаний. Они не подозревали, что мне снова приходилось привыкать. К гражданским ботинкам, к подушкам, К простым чайным ложкам. Даже к книгам.

До войны это слово гремело для меня колоколом: КНИГИ! В нем была вся красота мира и человека. Так почему же сразу после войны, когда я открыл первую за все эти годы книгу и пробежал глазами первые строчки, написанное показалось мне мелким и ненужным? Долгое время я мог читать только военные мемуары, ибо в них было то, что я знал лучше всего.

«Мир ломает каждого. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, и самых нежных, и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют...»

Да, все правильно. Высокое, голубое небо юности.

А юность осталась там, на обгорелых страшных полях, ее не позовешь сюда, не переиграешь и не изменишь.



И страшные были ночи потом, когда неистово хотелось туда, в грязь окопов, в сырые землянки, локтем своим на одно мгновенье почувствовать локоть друга, мельком увидеть лицо, сказать одно только слово. И ты стонал от невозможности этого, и утром тебе казалось, что жизни нет, что впереди — одна пустота...

Все правильно. «...И многие потом только крепче на изломе...» Многие?

Я закурил и вышел на Кировский. Справа и слева меня обгоняли люди. Сотни людей. Они торопились. Они обтекали меня, как камень, случайно упавший в их поток. Я шел и думал о тех, которые не вернулись и не придут уже никогда. И о тех, что пришли, но так и не поселились по-настоящему в новом времени. И с каждым днем становятся все более одинокими.

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

Концы в воду

Весной 1945 года, когда советские войска под командованием маршала Толбухина уже заняли Вену, два мощных грузовика мчались на юг Германии. Они пересекли австрийскую границу и устремились в горные районы центральной Австрии, которую нацистская верхушка германского рейха называла своим «Альпийским бастионом». Вел колонну грузовиков командир батальона особого назначения оберштурмбанфюрер СС Отто Скорцени.

Грузовики! плотно укрытые брезентом, были нагружены тяжелыми металлическими и деревянными ящиками.

Скорцени спешил. Нужно было до темноты добраться до Штирийских Альп, до того места, которое красным кружком обведено на подробной топографической карте, вложенной в непромокаемый планшет. Хотя в кузове каждой машины сидело по четыре эсэсмана, вооруженных пистолетами, автоматами и гранатами большой убойной силы, Скорцени опасался нападения австрийских партизан.

Нет, он боялся не за себя и своих подручных. Ему и им не раз приходилось бывать в жестоких переделках, где ставкой была жизнь. Пока они не проигрывали.

Скорцени беспокоил груз, который доверил ему генеральный гитлеровский штаб. Ни один человек в Европе, Азии, Африке и Америке не должен был узнать, что лежит в ящиках и металлических коробках, отдаленно напоминавших старинные кованые сундуки.

Дорога становилась все опаснее. Резкие повороты не давали возможности держать большую скорость. Через сорок — пятьдесят километров менялись водители. Те, что передавали руль сменщикам, мгновенно засыпали, откинувшись на спинки сидений. Шли третьи сутки непрерывной, выматывающей езды, больше похожей на гонку по горным дорогам.

Скорцени все чаще посматривал то на часы, то на планшет, лежащий на коленях.

Солнце село. Веера его лучей погасли над вершинами. Темно-синие тени перехлестнули дорогу. Повеяло холодом.

Шофер притормозил грузовик у спуска на мост через небольшой ручей,

— Темно, — сказал он.

— Включи фары ближнего света, — буркнул Скорцени. — Через полчаса будем на месте.

Но через пять минут их остановил патруль.

Четыре выдвинувшихся из леса мотоцикла перегородили дорогу. Тяжелые пулеметы, установленные в колясках, взяли в кинжальный прицел грузовики.