Страница 14 из 26
Я оглянулся на Курта, приближающегося к моему столу, и увидел, что эсэсовцы у дверей разговаривают. Рука автоматически сама собой вырвалась из кармана и метнулась к корзине. Все! В следующий момент я поднял корзину с пола, смел в нее мусор со стола. Потом пересыпал его в ящик Курта.
Итак, я не выполнил задания Скалы. Все нужно было начинать сызнова...
Курт опорожнил корзину у последнего стола и пошел к печке. Один из эсэсовцев откинул чугунную дверцу и швырнул в топку окурок сигареты. Курт горстями начал бросать туда же мусор. Пустой ящик он оставил у двери.
После ужина Скала оказался рядом со мной в жилом отсеке.
«Не вышло, — сказал я ему. — Пришлось бросить ее в корзину. Ты же не сказал мне, как передать. Левинский сжег ее вместе с мусором».
«Курт спрятал ее в надежное место», — шепнул мне Скала.
Мне так и не удалось узнать дальнейшей судьбы меченого червонца.
У нас в блоке создалось некое подобие подпольной организации: Я, Скала, Хаас, Сукинник, Левинский. Руководил Хаас. Он сидел в лагере с конца тысяча девятьсот тридцать восьмого, с момента захвата немцами Чехословакии. Однако вместе мы никогда не собирались и никакого плана действий не вырабатывали — просто Хаас давал задания, а мы их выполняли. Половина «специалистов», работавших в блоке, была подобрана гитлеровцами из своих же уголовников, они спали вместе с нами в отсеке и относились к нам еще хуже эсэсовцев. Мы находились как бы под двойным контролем.
Через неделю после того, как я наметил десятку, Курт исчез из нашего барака. Из разговоров уголовников мы поняли, что по приказу Крюгера обершарфюрер Хейцман, один из наших надзирателей, повел его якобы на медицинский осмотр в ревир и застрелил по дороге. Таким же образом они прикончили моего соседа Сукинника. Но тот был по-настоящему болен — харкал кровью.
Осенью сорок четвертого нас всех — шестьдесят восемь человек — переключили на просвечивание банкнот. Кульманы и столы убрали. В цехе остались только табуреты и тумбочки со стеклянным верхом. Внутри тумбочек стояли сильные лампы. Мы накладывали банкноту на стекло и тщательно осматривали гильош и качество пропечатки букв и цифр. С наших тумбочек банкноты поступали к одному из эсэсовских «специалистов». Этот работал на ультрафиолетовой установке — такой же тумбочке, только с кварцевой лампой. Он выискивал дефекты водяных знаков. На качественной бумаге вокруг водяного знака появлялся в кварцевом свете нежный голубой ореол. Отбракованные купюры не уничтожались, а сбрасывались в специальные ящики. Их потом связывали в пачки и складывали здесь же, в правом от входной двери углу барака. Скоро там накопился целый штабель.
Хорошо пропечатанные купюры, прошедшие кварцевый контроль, особая группа заключенных специально мяла и загрязняла, перемешивая их кожаными метелками на полу. Когда деньги приобретали вид прошедших через многие руки, их упаковывали в бандероли, как в банке, — по сто штук. Бандероли комплектовались очень тщательно: «старые» и новые купюры лежали вперемешку, ни в одной пачке не было билетов с последовательными номерами серий.
Да, «предприятие» Крюгера начало работать с невиданным размахом.
Английские двадцати- и пятифунтовки — а они в основном проходили через наши руки — абсолютно ничем не отличались от настоящих. Все было натуральным — водяные знаки, плотность и консистенция бумаги даже тончайшая металлическая нить, введенная в бумажную массу. Интересная особенность: крупных купюр, например стофунтовых или наших сторублевых, я не видел. Наверное, их не производили, а может быть, выпускали в другом месте. Иногда меня охватывал ужас: сколько же всего специалистов, таких, как мы, трудилось над этими бумажками?.. Скала вел счет банкнотам с того момента, как они начали поступать на просвечивание. Он говорил, что за месяц на наши тумбочки попадает от двенадцати до пятнадцати тысяч купюр. Даже по грубым прикидкам выходило, что за время существования мастерской Крюгера в Заксенхаузене гитлеровцы произвели на свет только английских больше ста миллионов фунтов стерлингов. Позднее я узнал, что советских червонцев и пятерок было выпущено почти на два миллиарда!
В феврале сорок пятого, кажется, десятого или одиннадцатого, нам приказали прекратить работу и демонтировать оборудование. Мы разобрали тумбочки, упаковали в ящики бинокуляры и проекционные установки, сняли во всем бараке электропроводку. Эсэсовцы жгли бракованные купюры. Трое суток печи в рабочем и жилом отсеках были раскалены докрасна. Крюгер сам ходил по бараку, заглядывал в каждую щель — не должно было остаться ни одной стружки, ни одного клочка бумаги.
Я столкнулся со Скалой в тамбуре у выходной двери. «Попрощаемся, — сказал он. — Когда мы упакуем все барахло, нас прикончат. Но если каким-нибудь чудом останемся живы...» — «Ясно», — сказал я. Мы пожали друг другу руки.
Вечером эсэсовцы подогнали к бараку два огромных грузовика-фургона с парусиновым верхом. Один фургон загрузили ящиками из нашего и девятнадцатого бараков. Во второй посадили нас. Крюгер отсчитал шестнадцать человек из команды. Скала не попал в это число.
Два охранника зашнуровали парусиновый полог, уселись у заднего борта кузова, и мы поехали.
Каждую минуту мы ждали, что где-нибудь в глухом месте грузовик остановится, нас выгонят из фургона и перестреляют. Но машина не останавливалась. Наступили сумерки, потом ночь. Некоторые из нас, вымотанные напряжением дня, заснули. Отключился и я.
Проснулся от тишины. Машина стояла. Сквозь щели брезента у заднего борта пробивался серый утренний свет. Один из эсэсовцев широко зевнул, совсем по-русски прикрыв ладонью рот. Второй сидел нахохлившись утопив голову в поднятый воротник шинели. Скоро грузовик рванул с места и опять понесся куда-то.
Было очень холодно. Ветер бил в щели между кузовом и брезентом. Наше лагерное тряпье совсем не защищало тело. Мы сбились в кучу у переднего борта кузова и грели друг друга, меняясь местами: те, что сидели снаружи, время от времени проползали внутрь человеческой груды. Часов шесть продолжалась пытка холодом. Наконец машина остановилась. Эсэсовцы расшнуровали полог и приказали: «Раус дем ваген!» Мы выбрались из кузова. Снова какой-то лагерь, колючая проволока, изможденные, похожие на тени хефтлинги. «Да это же Эбензее! — воскликнул один из наших. — Отсюда меня забрали в Заксенхаузен. Ребята, мы — в Австрии!»
Нам было все равно. Мы растирали онемевшие руки и ноги, ожидали, что нас поведут в блок, где можно будет согреться. Может быть, даже покормят. Как я мечтал о миске мутно-зеленой вонючей баланды, которая в лагерях называлась супом! Но никаких распоряжений не поступало. «Не отходить от машин!» И все.
Наконец из дома коменданта вышли два офицера и направились к нам. Один из них был очень высок. Легкая спортивная походка показалась мне очень знакомой. Я присмотрелся. Да, Отто. Ошибиться было невозможно. Длинный Отто Скорцени вышагивал впереди!
Наши охранники разом вскинули руки. Отто небрежно ответил им и сказал отрывисто: «Быстрее! Ящики в третьем блоке».
Шестнадцать ящиков, сшитых из толстых, хорошо пригнанных досок, каждый весом килограммов восемьдесят или сто. Нас заставили таскать их почти бегом — по четыре человека на ящик. Мы забили ими больше половины кузова. Когда наша четверка перетаскивала последний, у меня схватило сердце. В голове пронеслось: «Так вот, значит, где... Эбензее... Квадрат из колючей проволоки... Сейчас упаду, и меня отнесут в ревир или в морг... могилы не будет... Сейчас...» Странно, я думал о конце совершенно спокойно. Даже хотелось поскорее упасть, закрыть глаза и уйти от всего... Пусть тащат, куда хотят, пусть стреляют, пусть будет ревир или барак для ослабленных — все равно, только бы кончился поскорее кошмар последних дней, этих четырех лет... И в то же время, хотя не видел уже ничего вокруг и грудь рвали колючие, частые удары, я почему-то изо всех сил цеплялся за проклятый ящик и на подкашивающихся ногах волокся к машине. Не помню, как подняли ящик в кузов, как эсэсовцы приказали садиться, как снова поехали. Только один проблеск: за обе руки меня тянут куда-то...