Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 194



— Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!

— А другого на рогожу клади, рогожа чистая.

И началось усиленное качание трех мёртвых тел.

Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и наоборот…

«Не изрыгается вода, не изрыгается… вот печаль! Какого нужного человека лишаюсь! Новый бы Лефорт был».

Царь подходит к покачивающемуся утопленнику и осторожно дотрагивается до его высокого, мраморной белизны лба.

— Холоден, как лёд…

— Вода студена, государь, — тихо говорит Меншиков.

— От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.

— Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?

Пётр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.

— Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два…

Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!..

— Наддай ещё! Тряси!..

— Эх, государь, кабы в нём была душа, давно бы вытряхнули, — тихо говорит Меншиков.

— Так думаешь, нет уже её в нём?

— Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.

Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а, предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся…

— Что это? — шептал он побледневшими от страха губами. — Она сама?.. У него?..

Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в ещё больший ужас…

«Её почерк… Господи!»

Листки выпали из его дрожащих рук.

«Сжечь все это… уничтожить…»

Он торопливо зажёг свечу.

«Сожгу… жалеючи государя, сожгу… А того не жаль, его уже не откачать… И её не жаль».

…Листки и то страшное — у самого пламени свечи.

«Нет, не смею жечь… Пусть будет воля Бога… А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит».

И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то… страшнее с розовыми листками… и все это запечатал малой царской печатью.

17

Уже поздно ночью в сопровождении только Ягужинского возвратился царь из крепости в свою ставку.

— Какой пароль на ночь? — спросил он вытянувшегося перед ним у входа в палатку богатыря преображенца.

— «Март», государь, — шепнул преображенец.

— Не «Март», а «Марта», — поправил его царь.

Войдя в палатку и поставив в угол дубинку, он спросил Ягужинского:

— Где бумаги Кенигсека, которые я велел тебе запечатать? И не ждал, не гадал, и вот стряслось горе. Какого человека потеряли! Эх, Кенигсек, Кенигсек!

Ягужинский побледнел. Царь заметил это.

— Что с тобой, Павел? — спросил он. — Ты нездоров?

— Нет, государь, я здоров, — с трудом произнёс Павлуша.

— Простудился, может?

— Нет, государь.

— Но ты дрожишь. Может, я тебя замаял, утомил?

— Нет, государь, с тобой я никогда не утомляюсь.

— Не говори. Вон и Данилыч к ночи еле ноги таскал, а он не чета тебе, цыплёнку. Так где бумаги Кенигсека?

— Вот, государь, — подал Павлуша страшный пакет.

— А, хорошо. А теперь ступай спать, отдохни… Завтра рано разбужу… Похороним Кенигсека и Лейма с Петелиным, да и за работу… Экое горе с этим Кенигсеком!.. Ну, ступай, Павлуша, ты на ногах не стоишь.

Павлуша, взглянув на страшный пакет, медленно удалился в своё отделение палатки, откуда слышен был малейший шорох из царского отделения.

И вот слышит Павлуша: царь потянулся и громко зевнул.





«Спать хочет, видимо, хочет, а не уснуть ни за что, не просмотревши бумаг, что в проклятом пакете», — мысленно рассуждает с собой Павлуша.

Слышит, звякнула чарка о графин.

«Сейчас будет пить анисовку… Пьёт… Вторая чарка…»Слышится снова зевок…

«Ох, не уснёт, не уснёт».

Вдруг Павлуша слышит: хрустнула сургучная печать. Сердце его так и заходило…

Зашуршала бумага…

— Ба! Аннушка! — слышит Павлуша. — Анна! Как она сюда попала, к Кенигсеку? Стащил разве? Да я у неё не видел этого портрета…

Голос царя какой-то странный, не его голос. Ягужинского бьёт лихорадка.

— А! Розовые листочки… Её рука, её почерк…

«Господи! Спаси и помилуй… Увидел… Читает…»

— A! «Mein Lieber… mein Geliebter!»[172]

Голос задыхается… Слова с трудом вырываются из горла, которое, казалось, как будто кто-то сдавил рукой…

— Га!.. «deine Liebhaberin… deine Sclavin…»[173] Мне так не писала… шлюха!..

Что-то треснуло, грохнуло…

— На плаху!.. Мало — на кол!.. На железную спицу!..

Опять звякает графин о чарку…

Снова тихо. Снова шуршит бумага…

— Так… Не любила, говоришь, е г о… это меня-то… тебя-де люблю первого… «deine getreuste A

Чарка снова звякает…

«Опять анисовка… которая чарка!..»

— А! Улизнул, голубчик! В воду улизнул… не испробовал ни дубинки, ни кнута… А я ещё жалел тебя… Добро!..

Слышно Павлуше, что государь встал и зашагал по палатке… «Лев в клетке, а растерзать некого… жертва далеко…»

Что-то опять треснуло, грохнуло…

«Ломает что-то с сердцов…»

— Так не любила?.. Добро! Змея… хуже змеи… Ящерица… слизняк…

Он заглянул в отделение Ягужинского. Павлуша притворился спящим и даже стал похрапывать.

— Спит… умаялся.

Воротившись к себе, государь снова зашагал по палатке…

— Видно, давно снюхались. Немка к немцу… чего лучше!.. То-то ему из саксонской службы захотелось в русскую, ко мне, чтобы быть ближе к ней… Улизнул, улизнул, голубчик… Счастлив твой Бог… А эта, Анка, не улизнёт… нет!

Опять зашуршали бумаги…

«Читает… Что-то дальше будет?» — прислушивается Ягужинский.

Долго шуршала бумага… не раз снова звякал графин о чарку… И хмель его не берет, особенно когда гневен…

— Черт с ней, этой немкой!.. У меня Марта, Марфуша… Эта невинною девочкой полюбила меня. И будет у нас «шишечка».

Голос заметно смягчился…

— Только бы добыть Ниеншанц да дельту Невы… Добуду!.. Не дам опомниться шведам… А там срублю свою столицу у моря… Вот тем топором… Я давно плотник… Недаром и Данилыч назвал меня Державным плотником… Данилыч угадывает мои мысли… И прорублю-таки окошко в Европу… А там прощай, Москва… Ты мне немало насолила… В Москве и убить меня хотели, и отнять у меня престол… Москва и в антихристы меня произвела… Экое стоячее, гнилое болото!.. Теперь эта подлая Анка рога мне наставила, и все из-за Москвы… Нет! Долой старое, заплесневелое вино… У меня будет новое вино, и я волью его в новые мехи…

Пётр имел обыкновение говорить сам с собою, особенно ночам, когда и заботы государственные волновали его, когда новые планы зарождались в его творческой, гениальной голове. Ягужинский это знал и, находясь при царе неотлучно, ранее других подслушивал тайны великого преобразователя России.

— Ну и черт с ней! Не стоит она ни плахи, ни кола… Все же была близка по плоти… В монастырь бы следовало заточить, да нельзя, не православная… А то бы вместе с моею Авдотьей пожила там… Постриг бы её в Акулины… Вот тебе и Аннета, Анхен, Акулина!

«Опять вспомнил об Анне Монс… Только уж сердце, кажется, отходит», — думает Павлуша, продолжая прислушиваться.

— Черт с ней… А за обман накажу… Запру у отца и в кирку не позволю пускать… Пусть знает, как царей обманывать… Уж Марта не обманет, чистая душенька…

Он немного помолчал и потом вновь начал ходить по палатке, но уже не такими бурными шагами.

172

Мой дорогой… мой возлюбленный! (нем.)

173

Твоя любовница… твоя раба! (нем.)

174

Твоя вернейшая Анна… (нем.).