Страница 2 из 18
Все это правда.
Десять лет назад, год туда, год сюда, я вынужденно застрял вдали от дома, в Лос-Анджелесе. Стоял декабрь, погода в Калифорнии держалась приятно теплая. Англию же сковали туманы и метели, и ни одному самолету не давали посадки. Каждый день я звонил в аэропорт, и каждый день мне говорили «ждите».
Так продолжалось почти неделю.
Мне было чуть за двадцать. Оглядываясь сегодня на себя тогдашнего, я испытываю странное и не совсем приятное чувство: будто свою нынешнюю жизнь, дом, жену, детей, призвание непрошено получил в подарок от совершенно чужого человека. Я мог бы с чистым сердцем сказать, что ко мне это отношения не имеет. Если правда, что каждые семь лет все клетки нашего тела умирают и заменяются другими, то воистину я унаследовал мою жизнь от мертвеца, и проступки тех времен прощены и погребены вместе с его костями.
Я был в Лос-Анджелесе. Да.
На шестой день я получил весточку от старой приятельницы из Сиэтла: она тоже сейчас в Лос-Анджелесе и через знакомых узнала, что и я здесь. Не хочу ли я приехать?
Я оставил сообщение на ее автоответчике: конечно, хочу.
Тем вечером, когда я вышел из гостиницы, где остановился, ко мне подошла невысокая блондинка. Было уже темно. Она всмотрелась в мое лицо, точно пыталась понять, подходит ли оно под описание, а потом неуверенно произнесла мое имя.
— Это я. Вы подруга Тинк?
— Ага. Машина за домом. Пошли. Она правда очень хочет вас видеть.
Машина у женщины оказалась длиннющая, почти дредноут, такие, кажется, бывают только в Калифорнии. Пахло в ней потрескавшейся кожаной обивкой. Поехали оттуда, где бы мы ни были, туда, куда бы ни направлялись. В то время Лос-Анджелес для меня был полной загадкой, и не рискну утверждать, что сейчас понимаю его намного лучше. Я понимаю Лондон, Нью-Йорк и Париж: по ним можно ходить, почувствовать город всего за одну утреннюю прогулку, быть может, сесть в метро. Но Лос-Анджелес — сплошь машины. Тогда я еще совсем не умел водить, даже сегодня ни за что не сяду за руль в Америке. Воспоминания о Лос-Анджелесе связаны для меня с поездками в чужих машинах, с полным отсутствием ощущения города, взаимосвязи людей и места. Правильность улиц, повторяемость зданий и форм лишь привели к тому, что, когда я пытаюсь вспомнить этот город как целое, у меня перед глазами встает безграничное скопление крохотных огоньков, которые я в свой первый приезд однажды вечером увидел с холма Гриффит-парк. Это одно из самых прекрасных зрелищ, какие мне доводилось видеть.
— Видите вон то здание? — спросила подруга Тинк. Это был кирпичный дом в стиле арт-деко, очаровательный и довольно безобразный.
— Да.
— Построено в тридцатых годах, — с уважением и гордостью сказала она.
Я ответил что-то вежливое, пытаясь понять город, в котором пятьдесят лет считаются большим сроком.
— Тинк правда очень разволновалась. Когда узнала, что вы в городе. Она была так возбуждена.
— Буду рад снова ее повидать.
Полное имя Тинк было Тинкербел Ричмонд.
Честное слово. Она жила у друзей в коттеджном поселке приблизительно в часе езды от центра Лос-Анджелеса.
О Тинк знать вам нужно следующее: она была на десять лет старше меня, ей было чуть за тридцать, у нее были блестящие черные волосы, соблазнительно красные губы и очень белая кожа, совсем как у сказочной Белоснежки; когда я только с ней познакомился, она казалась мне самой красивой женщиной на свете. В какой-то момент своей жизни Тинк была замужем, у нее была пятилетняя дочь по имени Сьюзан. Сьюзан я никогда не встречал: когда Тинк приехала в Англию, Сьюзан осталась в Сиэтле, у своего отца.
Женщины по имени Тинкербел называют своих дочерей Сьюзан.
Память — великая обманщица. Возможно, есть отдельные люди, у которых память как записывающее устройство, хранящее малейшие подробности их повседневной жизни, но я к ним не принадлежу. Моя память — лоскутное одеяло происшествий, наспех сшитых в лоскутный ковер обрывочных событий. Одни фрагменты я помню в точности, другие же выпали, исчезли без следа.
Я не помню ни как приехал в дом Тинк, ни куда ушла подруга, у которой она жила.
Следующее, что я помню: гостиная Тинк, свет приглушен, мы сидим рядышком на ее диване. Мы немного поболтали ни о чем. Мы не виделись, наверное, год. Но двадцатилетний мальчик мало что может сказать женщине тридцати одного года, и поскольку у нас не было ничего общего, довольно скоро я притянул ее к себе.
Коротко вздохнув, она придвинулась ближе и подставила губы для поцелуя. В полумраке они казались черными. Мы недолго целовались на диване, и я гладил через блузку ее грудь, а потом она сказала:
— С сексом не получится. У меня месячные.
— Ладно.
— Но если хочешь, могу сделать тебе минет.
Я кивком согласился, и, расстегнув мои джинсы, она опустила голову мне на колени.
Когда я кончил, она вскочила и убежала на кухню. Я услышал, как она сплевывает в раковину, потом раздалось журчание бегущей волы: помню, я еще удивился, зачем она это делает, если ей так неприятен вкус спермы.
Потом она вернулась, и снова мы сели рядышком на диване.
— Сьюзан спит наверху, — сказала Тинк. — Она — все, ради чего я живу. Хочешь на нее посмотреть?
— Не прочь.
Мы поднялись на второй этаж. Тинк провела меня в темную спальню. По всем стенам там были развешаны детские каракули восковыми мелками, рисунки крылатых эльфов и маленьких дворцов, а на кровати спала светловолосая девочка.
— Она очень красивая, — сказала Тинк и поцеловала меня. Губы у нее были все еще немного липкими. — Вся в отца.
Мы спустились. Нам больше нечего было сказать, нечего больше делать. Я впервые заметил крохотные морщинки у нее в уголках глаз, такие нелепые на ее личике куклы Барби.
— Я люблю тебя, — сказала она.
— Спасибо.
— Хочешь, я подвезу тебя назад?
— А ты не боишься оставлять Сьюзан одну?
Она пожала плечами, и я в последний раз притянул ее к себе.
Ночь в Лос-Анджелесе — сплошные огни. И тени.
Тут у меня в воспоминаниях пробел. Я просто не помню, что случилось потом. Наверное, она отвезла меня в гостиницу. Как бы еще я туда попал? Я даже не помню, поцеловал ли ее на прощание. Наверное, я просто ждал на тротуаре и смотрел, как она отъезжает.
Наверное.
Но я точно знаю, что подойдя к входу в гостиницу, так и остался стоять на улице, неспособный пойти внутрь, помыться, а потом лечь спать, и не желая делать ничего другого.
Есть мне не хотелось. Пить спиртное я не хотел. Мне не хотелось читать или разговаривать. Я боялся уйти слишком далеко на случай, если потеряюсь, сбитый с толку повторяющимися мотивами Лос-Анджелеса, что они настолько закрутят меня и затянут, что я уже никогда не найду дороги назад. Центральный Лос-Анджелес иногда кажется мне лишь скоплением отпечатков с одной матрицы, набором одинаковых кубиков: бензоколонка, несколько жилых домов, мини-маркет (пончики, проявка фотографий, автоматическая прачечная, закусочные), которые повторяются, пока тебя не загипнотизируют; а крохотные отличия в мини-маркетах и домах только усиливают конструкт в целом.
Мне вспоминались губы Тинк. Я порылся в кармане куртки и вытащил пачку сигарет.
Закурив одну, я вдохнул, после выпустил в теплый ночной воздух синий дым.
Возле моей гостиницы росла чахлая пальма, и я решил немного пройтись, не выпуская дерева из виду, выкурить сигарету, может, даже подумать о чем-нибудь; но для последнего я был слишком опустошен. Я чувствовал себя совершенно бесполым и очень одиноким.
Приблизительно в квартале от пальмы стояла скамейка, и, дойдя до нее, я сел. Я резко швырнул окурок на тротуар и стал смотреть, как катятся в разные стороны оранжевые искры.
— Я бы купил у тебя сигарету, приятель, — сказал кто-то. — Вот.
Перед моим лицом возникла рука с четвертаком. Я поднял глаза.
Он выглядел не старым, хотя я не мог бы определить, сколько ему лет. Под сорок, наверное, или за сорок. На нем было длинное поношенное пальто, в свете желтых фонарей показавшееся бесцветным, и темные глаза.