Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 47



Оглушительный детский гомон стоит в усадьбе летом и зимой с утра до ночи. Это Сашко в жмурки играет или ледышку гоняет. Только бы дедушка не застал! Правда, если вдруг раздастся его зычный окрик: «Что вы здесь затеяли?» — внук все на себя возьмет. И такое милое лицо у этого лобастого озорника, что деду жаль устраивать ему взбучку.

Чудесны на Полтавщине летние ночи! Спит залитый лунным светом хутор. Темный бархат неба усыпан звездами. Тишина обнимает землю. Вдруг звучно залаяли сторожевые псы — к крыльцу господского дома подкатил экипаж. Это из Семипалатинска после шестилетней административной ссылки возвратился Александр Михайлович. Наспех поздоровался и заторопился в детскую: сыну уже седьмой год, а он еще его не видел…

В спаленке тускло мигает свечка. Спит Сашко! Разметался, зажав в руке телеграмму отца. Брови свел у переносицы и по-детски шевелит пухлыми губами. Опустился Богомолец у кроватки на колени и не утирает слез.

Наутро мальчик увидел отца — большого, статного, с русой бородкой, добрыми глазами, — и неприязни, посеянной дедом, как не бывало! Вдвоем пошли гулять к реке. У корявого береста, печально опустившего ветви в воду, Александр Михайлович долго рассказывал Сашку о матери.

— А за что ее заслали на каторгу? — не поймет Сашко.

— Царь ее боится!

— А няня говорит — за то, что заступалась за бедных!

— И то правда.

— Что же в этом плохого? — недоумевает малыш.

Александру Михайловичу пора уезжать. По окончании срока административной ссылки полиция разрешила ему год прожить в Могилевской губернии у брата Михаила — чиновника по акцизной части. Снова расставание: Богомолец уважил просьбу тещи не разлучать ее перед смертью с внуком.

Ей действительно немного осталось жить. Как-то весной Сашко поймал кузнечика, хотел показать бабушке, а комната ее оказалась пустой. «Отмучилась!» — говорит няня. И правда, двадцать два года пролежала в постели, сгорела в тоске по сосланным детям.

Совсем одиноко стало Сашку в Ковалевке, и его отправляют в Нежин, на родину отца, под опеку его двух сестер. Так осталось только мечтой желание старика Присецкого отдать Сашу в Пажеский корпус.

Осунувшийся, постаревший, он дрожащей рукой крестит единственного внука.

— Трогай, с богом! — торопит ямщика, чтобы скрыть непрошеные слезы.

К имению Толстого — Ясной Поляне — тянутся бесконечные вереницы паломников. Большинство из них видит в нем некое олицетворение протеста против всяческого угнетения — политического, сословного, религиозного. По наивной вере в торжество добра над злом писатель во многих принимает большое участие. Это его «служение людям».

Приветливо, с душевной лаской принял Толстой доктора Богомольца. Сумерничали вдвоем за самоваром, уютно шумевшим на столе. Смущение гостя быстро исчезло: хозяин с искренней заинтересованностью расспрашивал о деятельности киевского Южно-русского рабочего союза.

Взгляд у Толстого внимательный, но далекий. А голос спокойный, проникновенный — одновременно судьи и мыслителя.

Да, он писал Александру III, что, ссылая, уничтожая революционеров, нельзя бороться с ними. Не важно их число, важны их мысли. Их идеал — общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить идеал такой, который был бы выше их идеала.

— А ответ знает вся Россия — пять виселиц и сотни каторжников! — заметил приезжий.

Когда гость заговорил об ужасах тюремной жизни на Каре, лицо Льва Николаевича приняло страдальческое выражение. Отрицая революционные методы борьбы, писатель сочувствует политическим.

— Да, хорошая, сильная ваша жена. Это характер, а может, и больше. — В голосе хозяина столько тепла, даже увлеченности. — Я вот интересовался Перовской и поражен нравственной силой таких людей… Забывают все, ничего не боятся. Они мне напоминают весенние ручейки, которые сгоняют снег. Больше ручейков — и земля покроется зеленью…

И после паузы добавил:



— Все, что в моих силах, я сделаю для вас, жены и сына.

Своему другу, литератору Н. Страхову, Толстой написал незамедлительно: «Есть некто… врач Богомолец… Он был под надзором, теперь освобожден, но только с запрещением жить в столицах; жена его приговорена в 1881 году на Карý на 10 лет. Она пыталась бежать, возвращена, и ей прибавлено 6 лет. Муж ее желает хлопотать о ней в Петербурге у начальства, — главное желание его то, чтобы ему разрешено было жить с ней, ему и их ребенку — в Каре. Не можете ли Вы узнать или даже попросить кого нужно — можно ли ему приехать в Петербург для этого?»

Поездка в столицу ничего не дала. Министр внутренних дел Дурново, скользкий как угорь, был любезен, обещал свое содействие, а потом письмом в разрешении на свидание с женой отказал.

И снова навстречу Богомольцу шагают те же стройные сосны, голые, бледные, задумчивые березы. Как и в прошлый раз, на большом застекленном балконе лакей накрывает стол к утреннему чаю. Появляется Лев Николаевич.

— Рад, очень рад вам, доктор!

— Я, собственно, Лев Николаевич, ненадолго… — начал гость.

От проницательного взора Толстого не укрылось смущение приезжего. Желая вывести из затруднительного положения, поспешил предложить:

— С английского переводить со мной хотите?

Александр Михайлович уверен, что переводчик писателю не нужен: он свободно владеет французским, английским и немецким языками, читает на итальянском, арабском, древнегреческом и древнееврейском. Но предложение сделано таким мягким, просительным тоном, что Богомолец, почувствовав все тепло сердечного к себе отношения, поспешил дать согласие.

Когда зашли в рабочую комнату писателя взять недавно полученные из Америки книжку «Диана» и письмо Элизы Бернс — один из многочисленных отзывов на недавно изданную «Крейцерову сонату», — Александр Михайлович убедился, что его помощь действительно нужна писателю. На обложке книги рукой Толстого написано: «Верно ли физиологически?» Значит, при переводе заинтересовавшей его книги Толстому нужен человек с медицинским образованием.

— Врачей, как людей, я высоко ценю, — говорит Толстой, бесшумно шагая в мягких, без каблуков сапогах. — Завидная участь у вас — быть нужными и полезными людям. Но наука ваша, согласитесь, слабая.

И задумался, устремив глаза вдаль. Лицо стало грустно-сосредоточенным.

— Пристроилась она к богатым классам и своей задачей ставит решение, как лечить людей, которые все могут достать для себя. Это какой-то возмутительно безнравственный порядок, при котором богатая купчиха имеет возможность выписать Шарко из Парижа и вылечивается, а жена ее дворника, страдающая той же болезнью даже в меньшей степени, умирает, так как никто не придет ей на помощь. Пока медицина может служить лишь богатым классам, то черт с ней!

— А земская медицина?

Из-под косматых бровей на гостя метнулись острые стальные глаза:

— Вылеченное от дифтерии одно дитя из тех детей, которые болеют дифтерией и нормально мрут в деревне в количестве пятидесяти процентов и в количестве восьмидесяти процентов в воспитательных домах, не может убедить меня в большой благотворительности земской медицины…

— Да, да, вы правы, Лев Николаевич. Я земский врач и хорошо знаю собственную беспомощность. Крестьяне живут в бедности, а темень страшная, глухая, беспросветная… Крестьянки, к примеру, у нас в Черниговской губернии считают корь и скарлатину обязательными болезнями. К врачу не принято обращаться, а медикаменты просто не признаются.

Свежая грязь с бруска, на котором оттачивают топоры, считается универсальным средством.

Толстой облокотился на подоконник, положив в ладони подбородок. От этого белая борода распустилась и лицо потонуло в ней.

— А власти?

— Совсем недавно я вошел в ходатайство перед Нежинской уездной земской управой о принятии чрезвычайных мер против эпидемии холеры и тифа. Управа с ответом не задержалась: священникам было предписано строжайше соблюдать правила погребения умерших от заразных болезней…