Страница 123 из 194
Ломоносов собрался с мыслями и передал ходатайство о Мировиче и Фонвизине. Государь подозвал Унгерна, которому тут же сообщил ордер о своём согласии на обе просьбы.
– Студиозус твой, как видишь, будет принят… А за офицера, – произнёс, улыбаясь, Пётр Фёдорович, – mille pardons, не один просишь… И его невеста, ха-ха, момент назад, меня здесь о том же весьма бомбардировала. Ein Teufels madel! чертовски миленькая, умная девушка…
Не слыша ног под собой и не покидая гордой осанки, Ломоносов прошёл анфиладой комнат, мимо опять подобострастно склонявшихся перед ним голов, от ужина отказался, простился с хозяевами и, найдя шляпу и трость, пешком отправился восвояси, на Мойку. Глаза его были увлажнены, сердце билось горячо. Длинная тень от луны падала с той стороны улицы, где, шепча какие-то слова, умилённый и растроганный, шагал «газет гремящий».
По уходе Ломоносова Воронцов отыскал Миниха и долго под руку с ним прохаживался по отдалённым дорожкам сада. Разговор шёл о том же, об упадке финансов, о колебании всех дел и о фуражном подряде для армии.
– Je conjure, votre Excellence[261], – говорил Воронцов. – Напрягите ваше влияние, чтоб государь оказал мне этот фавор…
– Но что я могу? – спросил Миних. – Was ka
– Ecoutez, – шептал канцлер, – je vous offre encore une d'etre en moitie avec moi dans ce negoce…[263] мы поделимся – вам половина, мне другая, – прибавил он по-русски. – Только осмотрительней, по одной эхе могут пронюхать и перебьют…
Миних подумал, молча покровительственно сжал под локтем руку канцлера и с важностью вышел с ним из сада.
– Самый опасный – Григорий Орлов, – вполголоса сказал за ужином император Корфу, – надо приставить кого-нибудь в тайности за ним наблюдать..
«Слушаю», – ответил глазами генерал-полицеймейстер.
– Над Дашковой, – продолжал государь, – будет лучший аргус – Романовна, её сестра… Кто ожидал? Сколько притворства! Недаром я не жаловал учёных; во дворце ни одной латинской книжки в моей библиотеке не велел ставить…
Утром император призвал Гудовича, долго с ним совещался, и в тот же день был послан новый секретный гонец в Шлиссельбург.
«В военную службу принца, – рассуждал Пётр Фёдорович. – Я его перевоспитаю, выбью у него дурь из головы, и он бросит бредить…»
В половине июня, поздно вечером, к даче Гудовича, в лесной глуши, на Каменном острове, подъехала с опущенными шторами запылённая извозчичья карета. Из неё вышли озабоченный, пожилой, в синем гарнизонном кафтане, офицер и длинноволосый, бледный, в голштинском плаще, с подплетёнными в косу волосами молодой человек.
Кроме государя, хозяина дачи и ещё двух-трёх сановников, никто не знал о прибытии этих путников. Они заняли пустой флигель в глубине Гудовичева двора и первые дни никуда оттуда не выходили.
XV
ПЕЛЬМЕНИ
Прождав день и другой Фонвизина, Ломоносов отправился его отыскивать.
«Кстати, навещу и былую мою жилицу, Бавыкину, – решил он. – Пока пошлют приказ в армию, узнаю от Настасьи Филатовны его верный адрес и сам его обрадую приятною вестью».
Бавыкина квартировала теперь у Калинкина моста. Дом дяди Фонвизина был невдали у озера или, скорее, у болота, между светлиц пятой роты Измайловского полка.
Ломоносов заехал прежде к Фонвизину. Среди двора его встретила, с чашей и с грудой тарелок в руках, какая-то здоровенная, но ещё молодая с виду стряпуха. На вопрос о Денисе Иваныче она переспросила: «Чяво?» – и, с досадой ткнув тарелками в сторону небольшой каменки, стоящей между верб и акаций, прибавила:
– Эвоси! Тут аны и живут…
Был ещё десятый час дня. Из окон каменки между тем уж слышался стук ножей и вилок и вкусно пахло жареным, с луком, мясом. У крыльца валялись палки и большой шерстяной избитый мяч для игры в лапту. Смех и говор нескольких молодых голосов слышался из-за низеньких, покосившихся и вошедших в землю дверей.
«Рано, однако, обедают на болоте!» – подумал, взявшись за дверную ручку, Ломоносов.
Его глазам, за порогом, представилась крохотная, светлая комната, загромождённая амуничным, книжным и всяким хламом. Сор в ней, очевидно, не выметали по неделям. Пахло табачным дымом. У раскрытого в обширный зелёный огород окна стоял тёсовый стол. За столом, перед батареей пустых и недопитых пивных бутылок, за блюдом дымившихся, плававших в масле пельменей, с добродушными, вспотевшими от еды лицами, в рубахах и без шейных платков, сидели трое смеявшихся военных молодых людей. Одного Ломоносов тотчас узнал. Прочие двое – круглолицый, долговязый, румяный, с крупным носом и карими, весело глядевшими глазами, и другой – постарше, невысокий, широкоплечий и в очках, – были ему незнакомы.
– Куда же это вы, Денис Иваныч, запропастились? – спросил Ломоносов, вваливаясь своим плотным, здоровенным станом через порог горенки. – Заехали, околдовали собой домоседа и как в воду канули… Я с хорошими вестями…
– Михайло Васильевич!!! Батюшка! Великий наш… – вскрикнул и заметался оторопелый и донельзя растерявшийся Фонвизин. – Господа, господа! – обратился он к вскочившим и также в смущении не знавшим, что делать, приятелям. – Позвольте вам отрекомендовать… тьфу! что я! смею ли?..
– Да полно ты, Денис Иваныч, – обратился к нему Ломоносов, садясь на безногую, на каких-то смешных подставках, прикрытую ковриком кровать, – назови, кто твои друзья, и всё тут.
– Не сюда, не сюда, упадёте… ах, в кресло! тьфу ты пропасть! и оно ведь сломано… не могу! о! да знаете ли, други сердечные, кто это? знаете ли? – произнёс Фонвизин, указывая на гостя. – Наш первый, великий и единственный поэт, Михайло Васильевич Ломоносов.
Молодые люди бросились к своим галстукам и кафтанам, продолжая, с раскрасневшимися лицами, смущённо и безмолвно смотреть на гостя.
– Вот я и нарушил дружескую конверсацию, – сказал, поднявшись с кровати, Ломоносов, – знал бы, и не зашёл… Оставайтесь, господа, как есть, или я сейчас ретируюсь вспять.
– Помилуйте, как можно! ничуть-с… – восклицали, натягивая камзолы и прочее, оторопелые приятели Фонвизина.
– Мы играли в мяч, умаялись и закусываем, – объявил, глядя на приятелей, Денис Иваныч, – они зашли с ученья… А теперь позвольте: вот этот-с (он указал на круглолицего и долговязого, с крупным носом) – старый знакомец дядюшки по Казани, Преображенский рядовой и мой друг по любви к словесности, скромный писец любовных и всяких весёлых стишков, Гаврило Державин… Не красней, брат, не красней!.. А этот (указывая на плечистого и полного, в очках) его и мой приятель, капитан того же полка, Пётр Богданыч Пассек. Он-то и придумал сегодня пельмени… И оба они, Михайло Васильич, как и я, ваши поклонники…
Глаза Ломоносова радостно блеснули. Он отменно вежливо поклонился и, ласково глядя на упаренные, цветущие здоровьем лица молодых людей, рассказал Фонвизину о своём предстательстве за него у канцлера и у самого государя.
Денис Иваныч хотел было броситься к покровителю на шею и остановился.
– Михайло Васильич! – воскликнул он. – Как вас благодарить! Вот осчастливили, помогли…
– Резолюция канцлера, – заключил Ломоносов, – была, впрочем, сверх штата; государь, однако, велел вам дать жалованье… Только экзамент, друг мой, экзамент, без этого нельзя…
– Пустяки, – сказал, махнув рукой, Фонвизин, – съезжу в подмосковную, попрошу денег у бабушки или у тётушки – богатая бабушка там у меня, да какая! всего вас знает наизусть! и не далее конца месяца выдержу всякое испытание… Не хотите ли трубочку, Михайло Васильич? Вот пенковая, а вот и табак…
– Ну, и дело… С испытанием мешкать нечего… А вы, сударь, тоже любите слагать стихи? – обратился Ломоносов к Преображенскому солдату.
– По ночам-с, как улягутся в казарме, – несмело и запинаясь ответил Державин, – по ночам-с… мараю так себе, без правил, на рифмы кладу. У нас тесно, опять же солдатство не тем занято, амуниция, смотры – больше в карты, или в свободные часы за вином…
261
Я умоляю, ваше высокопревосходительство (фр.).
262
Что я могу, мой милый (нем.).
263
Послушайте, я вам отдам вдобавок половину моей коммерции… (фр.).