Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 37

Мои новые знакомые быстро оборудовали новую огневую точку. Педро лег за щитом, поднес пальцы к гашетке. Я лежал рядом и хорошо видел, как впереди поднимались в атаку фашисты. Вначале на горизонте появилось одно подразделение — это были марокканские части. Пехота развернулась в линию колонн поротно, а затем повзводно. Когда строй принял вид цепи, раздались звуки барабанной дроби, солдаты взяли винтовки «на руку», а офицеры, шедшие впереди, обнажили шашки. Так, словно на военном параде, марокканцы шли в бой. Это была психическая атака.

Плотной цепью, под барабанную дробь они приближались к линии обороны без единого выстрела. Расстояние сокращалось. В бинокль уже можно было отчетливо разглядеть лица солдат. Второй от центра, высокого роста марокканец от напряжения закусил губу. На смуглом лице особенно резко поблескивали белки глаз. Грязно-серая чалма покачивалась в такт шагам. Солдат двигался, словно заведенная марионетка. Зачем он идет? Кто его послал сюда… на смерть?

Четыреста метров… триста… Я не спускал глаз с марокканца. Он становился все больше и больше; оказывается, нос у него с горбинкой… и пышные усы… на шее болтается какой-то талисман. Педро нажал гашетку. Перед колонной вздыбились бурунчики пыли, а потом побежали дальше, влево, вправо.

Высокий марокканец на мгновение остановился, медленно опустился на колено; винтовка упала на землю. Он непонимающе поднял к солнцу глаза, словно прося объяснить случившееся, потом грузно упал навзничь. Чалма свалилась с бритой головы, и легкий ветерок подхватил ее, покатил по полю.

Атака отбита…

Педро откинулся на спину, вытер со лба пот. Из-за расстегнутой рубахи виднелся медальон. «Где-то я видел точно такой же», — кольнула мысль. Педро, немного говорящий по-русски, придвинулся ко мне и мечтательно заговорил:

— Кончится война, и я снова приду домой. Обязательно схожу в первый же день на корриду. Сынишку Висенте тоже возьму с собой. А жена с дочкой Армандой — она к этому времени подрастет — будут сердиться, что мы ушли одни. Ну ничего, уговорим их. Моя жена Виолета покладистая. Ты слушаешь меня, камарада? — повернулся ко мне Педро.

— Слушаю. — И я нащупал в кармане медальон убитой в Мадриде на моих глазах женщины с ребенком. Я боялся раскрыть его, взглянуть на фотографию.

— Так вот, — продолжал Педро. — Покладистая она у меня. И работящая. Ты знаешь, она больше всего любит алые маки. Еще до женитьбы я этого не знал и всегда приносил ей розы. А Виолете они не нравились. Только однажды, когда мы гуляли на выставке цветов, я увидел, как она долго, не отрываясь стояла возле маков. Стояла как завороженная и, стеснительно зардевшись, тихо, чтоб не слышали соседи попросила меня: «Педро, пожалуйста, если захочешь подарить мне цветы, приноси маки». Я обещал. И на нашу свадьбу заказал столько маков, что комната пылала ярким, пунцовым цветом. — Вернусь домой, обязательно разведу у себя в саду маки. Пусть Виолета каждый день ими любуется. Посмотри, Павлито, какая у меня красавица жена, — раскрыл Педро свой медальон.

Я взглянул — и отшатнулся. На меня смотрела та самая женщина. Женщина, шедшая с гордо поднятой головой по улице Листа в Мадриде, с девочкой на руках. И мальчик, что держался за ее юбку. В ушах застучали пулеметные очереди фашистского истребителя и свист бомбы.

— Тебе плохо? — испугался Педро.

— Очень, дружище. Мне еще никогда так не было плохо.

Я протянул ему медальон его жены.

Педро побледнел. Крепко сжал мне руки и закричал:

— Говори! Говори!.. Что с ними?..

— Бомба.

— Сволочи, — он упал лицом вниз на выгоревшую землю и, не стесняясь, зарыдал.

Мы не могли его утешать. Я с трудом сдерживал охватившее меня волнение.

— Всех?

— Мальчик остался жив.

— Бедный Висенте, мы остались сиротами. Мальчик мой, я отомщу этой погани за смерть твоей матери, за сестренку твою, за твое расстрелянное детство.

Педро бросился к пулемету и нажал на гашетку. Он стрелял долго, так, что побелели от напряжения пальцы на гашетке. Стрелял, а на рукоятку падали крупные, скупые мужские слезы. Когда кончилась лента, он снова бросился на землю, опустошенный и разбитый.

Весь день молчали марокканцы, а к вечеру пошли в атаку. Я, переводчик и третий испанец по имени Альберто залегли с винтовками. Педро со своим напарником лег за пулемет. На этот раз марокканцы уже не шли во весь рост… Короткими перебежками, какими-то замысловатыми прыжками они приближались к нашим окопам.

Где-то на левом фланге застучал пулемет. Мы ждали. Наконец марокканцы приблизились настолько близко, что ожидать было уже опасно. Мы втроем открыли огонь. Педро, припавший к пулемету, молчал. Я косо взглянул на пулеметчиков.





— Педро, давай, — крикнул Альберто.

Но он даже не обернулся.

Марокканцы, почувствовав слабое место на этом участке, поднялись во весь рост. Мой сосед, испанец, не выдержал. Он вскочил, бросился к Педро, схватил его за руки:

— Стреляй, тебе говорят!

Педро не поворачиваясь оттолкнул его.

Противник приближался. И тогда Педро подал голос. Он стрелял короткими очередями. Скупо, точно, без промаха. От неожиданности марокканцы остановились, не зная, куда бежать: назад или вперед. А пулемет работал не останавливаясь. Десятки трупов остались перед нашим бруствером. Ни один не прошел.

— Зачем рискованно медлил? — спросил я вечером Педро.

— Надо беречь патроны. Стрелять наверняка. Каждая пуля должна найти убийцу.

Мы сидели и долго молчали. Я боялся, что он попросит рассказать подробно о том, что произошло на улице Листа.

Но услышал от него совсем неожиданный вопрос:

— Расскажи Павлито о себе, о своей Родине, о доме. Только все, все, как другу. Ведь мы же друзья, Павлито?

— Конечно, Педро, — ответил я. — С чего тебе начать?

Детства своего я почти не помню, так как слишком рано, совсем мальчишкой остался единственной опорой семьи.

Дом мой — в далеком глухом селе Шарлык бывшей Оренбургской губернии. Отец — крестьянин-бедняк. Наше село окружает бескрайняя плодородная степь. Однако мне еще ребенком довелось узнать, что и эти немерянные тысячи десятин земли, и рыбные озера, и бесчисленные стада коров и овец, и табуны лошадей, и даже колодцы у дорог в степи — «чужое»: все принадлежало помещикам и кулакам.

Собственной земли отец не имел, и все его «хозяйство» являла собой старая, чахлая лошаденка, купленная у проезжего барышника за гроши. Запрягать свою Подласку отцу почти не приходилось: с весны и до поздней осени он батрачил у богатых мужиков, а они в нашем «иноходце» не нуждались.

Уход за Подлаской был поручен мне, и я водил ее в ночное, чистил, купал и холил, и радовался, что в старой кляче иногда словно бы пробуждалась молодость и она трусила за табуном рысцой.

В заштатное наше село отзвуки больших событий докатывались медленно и глухо. Помню шумную праздничную сходку бедноты. Красный флаг над зданием волости. Пышный, красный бант на груди у отца.

В суровую пору гражданской войны белогвардейцам надолго удалось отрезать Оренбургскую губернию от советской территории.

В селе что ни день появлялись все новые атаманы. Особенно свирепствовали бандиты Дутова. После их налетов многие оставались сиротами и оплакивали родных.

Кулаки запомнили, что батрак Илья Родимцев, безземельщина, голь перекатная, держал на сходке революционную речь, выражал уверенность в победе Красной Армии… Они выдали Родимцева дутовцам… Какой-то пьяный, расхлябанный атаман, немытый и нечесанный, как видно, от рождения, ворвался к нам в избу, как врываются в осажденную крепость. Он увидел бледных оборванных детишек, больную мать, преждевременно поседевшего отца… Даже у бандита шевельнулось чувство стыда и жалости. Он спрятал наган и кивнул своим подручным:

— Расстрел отменяется… Но шомполов для острастки не считать!..

Зверски избитый белобандитами, мой отец умер через несколько недель. Я остался единственным кормильцем семьи.

Тягостно и горько было мне идти в услужение к богатею, но другого пути у меня не находилось, а слезы матери и благословение ее усталой руки были для меня приказом. Я оставил семью, школу, товарищей и нанялся в батраки.