Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 44

Я вышел на улицу под кроны деревьев. Как тиха, бесконечна, от века постоянна была эта тьма! Где-то далеко стучал колотушкой ночной сторож, извещая, что ничего не случилось, все спокойно, все как всегда.

Я взглянул на звезды. «Они всё видят, всё знают». Оказывается, этот глухой, темный и такой одинокий мир полон был голосов, плача, смеха, криков тревоги, и никто этого не знал, не ведал, только он один, этот мальчик с кривым плечом и умными, грустными глазами, сидевший в этой ночи, в жалком, наполовину зарытом в землю домике.

— Интересно, — сказал Николка на прощание, — какие мы будем через много-много лет — вот ты и я? И что вообще будет на свете?..

Я все помню тот летний вечер, с тихим звездным небом, бесшумными деревьями, улегшейся теплой пылью дороги и одинокими огоньками домов, когда вдруг заныла душа, будто проснулась от спячки детства.

И, глядя в звездное небо, вдыхая напоенный мятой воздух, я вдруг почувствовал, как куда-то так рвануло сердце, что впору было схватить его рукой. Очевидно, все соединилось в этом порыве, в этой тоске — и прочитанные книги, и газеты того бурного времени, и томительное безделье дней после школы, и гудки паровозов, которые слышались по ночам, длинные, тоскливые…

Эта бездонность, улетающая куда-то в дальние миры, и эта тишина, в которой так поразительно далеко слышно, так гулко все отражается — скажешь слово, звякнет цепь на колодце, простучат копыта, и где-то откликнется и возвратится, и ударит в грудь, и позовет за собой. И все, все говорит, что есть где-то другой мир, великий, бесконечный, и его нужно завоевать, и все это я могу, и все в моих руках.

«Клянусь, — говорил я сам себе, — я пройду через все (через что придется пройти, я не имел никакого понятия), я буду сильным». Я сжимал кулаки, и слезы восторга и умиления лились по моим щекам. И так, с заплаканным лицом и сжатыми кулаками, я шел, подымая босыми ногами теплую пыль.

Подул ветер, летели лепестки, где-то упала в стороне или мигнула зарница. А я клялся, и плакал, и глотал эти горькие, горячие святые слезы.

Во тьме не видно было цветов, но слышен был их сильный, дурманящий запах, холодный и приторно-сладкий. Запахи были так перемешаны, так густы, что кружилась голова.

Во тьме мерцали чьи-то глаза, и кто-то у самых ног урчал. Это Жучка. Она терлась о ноги, и скулила, и просила обратить на нее внимание.

А ночной сад затаился… На клумбе спали настурции, спали под камнями лягушки, спали на листьях божьи коровки.

Я шел по дорожке меж темных деревьев. Где-то проснулась и заплакала птица. Что там произошло, в полночном саду, отчего сразу закричали несколько птиц? Умер кто внезапно или, может, им приснилось страшное? Они кричали печально и страстно, и вдруг все затихло.

Новый месяц вышел на середину неба и повис над садом, прищурив глаз, будто искал что-то оброненное им в высокую, глубокую траву.

5. Воспоминания

В эту ночь я сплю и не сплю. Все вокруг сквозь зеленую волну, прозрачное и немое, колышется и проступает медленно и туманно, как на цветной переводной картинке.

…Стою на Ксендзовской скале, и там, внизу, очень далеко внизу, ужасно далеко внизу, черная, как железо, вода.

Тяжелые волны бьются о скалы, шевелятся зеленые мохнатые водоросли. А посередине реки как ни в чем не бывало спокойно плывут по воде белые облака, будто ты не стоишь на скале, будто тебе не надо прыгать в эту далекую, темную, жуткую воду.

Закрываю и быстро открываю глаза — все равно страшно. Вот там мирные белые хаты Заречья, и у берега гуси, как только что выпавший снег, и хлопчик с кнутом гонит коров на водопой, и ему не надо прыгать со скалы.

Никого нет вокруг, никто не увидит, как ты ушел, никто не узнает об этом. Но ты-то знаешь, ты-то будешь всегда знать! И смотришь в воду, широко раскрыв глаза. Никогда вода не была такой темной, глубокой и зловещей. И никогда так не тянула к себе. Ну, закрой глаза, соберись с силами, отодвинь на миг от себя этот черный загадочный омут!

Теплый ветер овевает голую спину и вздувает волосы. С закрытыми глазами глубоко-глубоко вдыхаю сколько есть сил.

И уже не думая, не рассуждая, не разглядывая — гоп-ля! И, не успев почувствовать отчаяния и страха, лечу в воду, и все в глазах переворачивается вверх дном, иду сквозь синюю воду все вниз, резко вниз, сквозь зеленые шевелящиеся водоросли, как сквозь сон. Сколько же можно так идти вниз? А потом, как футбольный мяч, лечу все вверх и вверх, с раскрытыми глазами, вертясь бесконечно, иду вверх. И сначала вокруг темно-синяя, а потом зеленая вода, в которой сам себе кажешься лягушкой, а потом желтая и розовая и, наконец, голубая.





И вдруг ударяет по глазам сверкание полдня, зелень ив, синева неба. Вокруг ослепительные скалы и ярко-белые от солнца хаты Заречья. Ах, как хорошо, что решился, что прыгнул! И ничего страшного, честное слово, ничего страшного!

И лезешь снова на Ксендзовскую скалу, и уже без раздумья, сразу — гоп-ля! А потом и на Голову и, наконец, на самую высокую, на Монаха, — выше нет. А если бы была выше, то и с нее бы прыгнул, столько сил и азарта у сердца, преодолевшего первый страх! И бежишь по тропинке меж скал, размахивая руками, и громко кричишь, полный солнца, речной прохлады, удали.

А если еще там, на дорожке от костела, появится девчонка, то уж не знаешь удержу: «Смотри! Смотри!» И даже дико: неужели это ты боялся? Неужели это тебе вода казалась страшно далекой? Так это же пустяки, это же так близко, так достижимо.

— Гоп-ля!..

6. Утром

Я просыпаюсь от колокольного звона. Светит солнце, распевают птицы. Но что-то произошло. Что-то должно произойти.

Сегодня я уезжаю.

Старые, истрепанные, залитые чернилами, со смешными рожицами книги. Такие дорогие, до боли близкие, чудесные, знакомые каждой страницей, каждым рисунком.

Я стал перелистывать их. Старая география с картинкой папуаса с серьгой в носу, которого уже наверно нигде на земле не было, кроме этой книги. И «История» с графическими фигурками древних египтян. И «Физика» Цингера с магдебургскими полушариями, которых никак не могут разнять скачущие в разные стороны упряжки бешеных коней.

Я аккуратно сложил книги стопкой, как будто на день, на месяц, как будто вернусь к ним.

Не может человеческое сердце вот так, сразу, отлучить себя от всего бывшего с ним. Не может свыкнуться с расставанием на веки вечные. Ведь подспудно, в самой тайной глубине, верится, что еще встретишь близких людей, которые умерли, сядешь со всеми за стол под зеленой фарфоровой лампой, и все будет как прежде.

Я ходил вокруг дома. Я помнил, как его строили. Я помнил, как рыли землю и укладывали фундамент — серые глыбы камня, а потом клали бревна, в пазах торчала желтая пакля и пахло стружками.

А потом на крыше стучал кровельщик.

Дом вырос на моих глазах, и кое-что я о нем знаю.

Вот в этом углу, под окном, где я играл в «принца и нищего», я был принцем и нищим, разбойником и сыщиком, извозчиком и его конем, я был матросом, пожарником.

Я поднялся по скрипящей лестнице на чердак, и теплый, затхлый уют охватил меня. Я присел на полосатый матрац с торчащей пружиной. Я глядел на старенькие сандалии, запыленные, сбитые и исцарапанные в футбольных матчах. У них был обиженный вид. Что они тут будут делать без меня? И что тут вообще будет без меня?

Я выглянул в чердачное окошко и увидел дальние голубятни, дворы, и сады, и сиреневые поля. Прощайте!

Я прошел по двору, я обошел все закоулки, все потайные, памятные места. Я подошел к старому камню у ворот: «Ты знаешь, что я уезжаю?» Он смотрел на меня, серый, молчаливый, иссеченный всеми ветрами и дождями, и, кажется, понимал все и сочувствовал.

Я остановился у сирени, недавно так чудно пылавшей. «Когда ты в будущем году расцветешь, я буду далеко».

Сирень тихо шумела всеми листьями, словно вздыхала, и в глубине души казалось: она не зацветет без меня.