Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 44

— Ах, мой попрыгунчик, сидишь, поешь?

Он опустил бритву в стаканчик и совершил в воздухе над моей головой несколько плавно-торжественных манипуляций, точно приобщая меня к мужественному бреющемуся человечеству. Затем бесцеремонно схватил за нос, но, прежде чем прикоснуться к щеке, зажав нос, стал выяснять, кто я такой и как меня зовут, где я живу и есть ли папа и мама, братья и сестры. После чего, не выслушав до конца ответа, он одним взмахом снял мыльную пену с моей правой щеки, следующим взмахом — с левой и провел под носом.

Я не совсем уверен, что он не побрил меня обратной стороной бритвы, во всяком случае, когда мыльная пена была снята, я не приметил в зеркале особых изменений на лице.

— Для запаха не разрешите? — спросил он и с силой брызнул из пульверизатора.

Я вышел на улицу одурманенный одеколоном.

…Повсюду в городе — на Приморском бульваре и по всему берегу, во тьме фиолетовой бухты и где-то далеко в море — зажглись веселые вечерние огни. Теплая моряна дула в лицо, и, блестящие в свете фонарей, трепетали листья деревьев.

Я с жадностью глотал этот милый, этот вольный ветер. Каждый взгляд, каждый шорох волновал меня.

Отчего это сегодня так? Я ведь раньше целыми днями зевакой бродил по этим улицам, слонялся взад и вперед, глядя на гулянье, на купальни водной станции и парусные гонки, слушая гудки приходящих и уходящих пароходов и звон якорных цепей. А сегодня все это было как бы в первый раз! Я был заворожен улицей, пестрой, новой, ослепительной, мною завоеванной.

Я остановился у киоска, выпил оранжевую воду и, гремя монетами в кармане, пошел в тир, длинный, полутемный, похожий на склад декораций, где при скорбном свете маленьких свечек, как маятник, качался и дразнил стрелков Чемберлен в цилиндре, с моноклем в глазу. А за спиной его подмигивал розовый толстобрюхий мулла в голубой чалме с полумесяцем.

Усатый прощелыга — хозяин тира — вяло зарядил мелкокалиберную винтовку и передал мне. Я прицелился в монокль Чемберлена. Чемберлен стоял неподвижно и смеялся надо мной, а за спиной его нахально подмигивал мулла. Но вот в один из выстрелов неизвестно почему Чемберлен вдруг дернулся, опустил монокль, как бы сказал: «Бенц» — и исчез. Хозяин грустно улыбнулся и нехотя дал мне дополнительный бесплатный выстрел. Но и в этот раз, тоже неизвестно отчего, вдруг дернулся мулла и провалился в преисподнюю. Хозяин отобрал мелкокалиберку и сказал:

— Ты что думаешь — за пять копеек стрелять до утра?

Я снова пошел к киоску, выпил оранжевую воду, поднялся по крутой лестнице на плоскую асфальтовую крышу кино «Красный Восток», и здесь, на виду далеких и близких городских огней, в бархатной тьме южной ночи, под ярко горящими над самой головой живыми звездами, смотрел «Дочь Гиляна». И звезды той персидской ночи мешались со звездами Баку, и немые сигналы, и крики, и зурна на экране путались с криками, песней и зурной этой южной ночи.

И я, оглохший, сидел в сказочном, удивительном мире, где все перепуталось, и порой казалось, что женщина в черной шелковой чадре сошла с экрана, тихо скользнула мимо, и села рядом со мной, и печально смотрела на меня сквозь прорези блестящими, темными глазами, и ветер запутался в листьях мертвых пальм.

А потом был «Пат и Паташон» — длинный и тонкий, как макарона, вечно несчастный Пат и коротконогий, пузатый баловень судьбы, глупый, и веселый, и счастливый в этой глупости Паташон.

Я вышел зачарованный и замороченный неправдоподобным миром кино.

В жемчужном свете фонарей, в светящемся тумане вечерней Ольгинской улицы пары шли праздничной, карусельной толпой. Приглушенные голоса и смех кружили мне голову.

Я шел за ними следом, как некогда мальчиком бежал за строем солдат. Я шел загипнотизированный в этом праздничном фарватере.

Иногда я встречался с глазами, что-то говорящими мне неиссякаемое, бездонное, и, пораженный, останавливался. Но они равнодушно скользили мимо, будто и не было меня. В зеркальной витрине отражался ужасно худой, почти зеленый, большеухий подросток с лихорадочными глазами.

— Мальчик, а ты зачем путаешься под ногами?

— Разве я путаюсь?

— А что ты, по-твоему, делаешь?

— Я гуляю.

— Так гуляй себе в сторонке.

И вдруг я увидел ее. Я отметил ее сразу среди сотен других, старых и молодых, размалеванных и бледных, иссохших. Я открыл ее сразу, и мне показалось, я ее знаю. Мне было знакомо в ней все — и этот прямой, гордый, высеченный изо льда, отрешенный польский профиль, и этот быстрый, внимательный, ожегший меня блеск ярко-зеленых глаз.

Я пошел за ней. Мне была знакома и ее походка, ее легкий, летящий шаг. Кто она, как ее зовут, кого она любит?

Неужели так может быть, что сжимается сердце от боли, и так сладостна эта боль, так невыразимо прекрасна и нужна, и без этого жизнь не жизнь, и ничего, в сущности, нет?





Мы вышли на ночной Приморский бульвар. Все искрилось — море, воздух, чинары. Казалось, повсюду светляки зеленоглазые, на каждом листике сидит светлячок, светит во всю свою силу и еще верещит.

Я побежал и почти натолкнулся на нее. Она стояла у каменного парапета и смотрела вдаль, на море, по которому перебегали бенгальские огни.

О чем она думала? Кого ожидала?

Белые брызги сыпались на нее, а она будто окаменела. Услышав чье-то шумное дыхание, она оглянулась и быстро пошла прочь.

А я шел за ней в живой тени деревьев, и впервые чувство бесконечной преданности залило мальчишеское сердце, такое одинокое.

Я не заметил, как мы оказались на темной, тускло освещенной, длинной улице, и название у нее было мрачное — Приютская. Она долго шла вдоль по Приютской. Ниже мерцали фонари, дома казались картонными, кривыми, как в театре.

Она шла впереди, и стук каблучков звенел в ночной тишине. Затаив дыхание, я шел за ней, держась в отдалении, в тени домов.

Она чувствовала преследование и вдруг замедлила шаги, чтобы я ее перегнал. И я замедлил шаги и притаился в подворотне. Тогда она ускорила шаг, и я побежал, задыхаясь. Она резко свернула за угол, и я за ней. И вот мы идем уже не по улице, а по извилистому ущелью, на дне которого тихо журчит ручеек, а по сторонам глухие, сложенные из грубого, неотесанного камня — «дикаря» ограды, над которыми свисают ветви инжира и айвы.

Днем я люблю эти прохладные ущельные переулки, с маленькой лавочкой на углу, где пахнет халвой и корицей, на каменных ступеньках сидят старики и курят длинные кальяновые трубки и булькает вода, а за глухими оградами, за забранными решеткой окнами идет своя жизнь, и, как прибой, доносится сюда дальняя жизнь города.

Но теперь, в ночи, что-то неизвестное, страшное было за этими лунными дикими оградами, и ни одного окошка, ни одного огонька.

Вдруг она исчезла. Я побежал вперед, потом назад. Нигде ее не было, будто растворилась в каменной ограде. Я стоял и оглядывался. И совсем рядом голос:

— А ты зачем за мной ходишь?

Она казалась мне таинственной тростиночкой с берегов чужой, неведомой реки.

— Так ты что же молчишь?

Она рассмеялась.

— Ты что, немой?

— Н-н-нет, — выдавил я из себя.

— Ты придуриваешся, да? — спросила она, заглядывая мне в глаза.

Я не нашелся что ответить.

— Ой, смотрите, люди, — сказала она, обращаясь к пустому переулку, — он влюбленный!

Она еще раз взглянула на меня.

— Ну хорошо, на этот раз я тебе прощаю. А теперь иди домой, иди, тебя ждут маменька и папенька.

Хлопнула калитка. Она еще раз оглянулась, и мне показалось, на лице ее была улыбка. Затем она будто провалилась сквозь землю.

Я стоял и боялся пошевелиться. Не знаю, сколько прошло времени. Что же тут случилось? Наконец я открыл калитку. Вниз, в игрушечный каменный двор, вело несколько ступенек. Она не провалилась, она просто сошла по ступенькам. На плоской крыше спали люди. Луна смеялась надо мной. Сухо шелестели листья старой чинары. Они тоже тихо смеялись надо мной и шушукались. А я стоял в лунном свете и слушал шум листвы, и сердце мое билось тревожно.