Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 64



На огромном, заросшем старой бурой травой выгоне — миллион людей. Сверкают лопаты, гудят ломы, и вереницей ездят запряженные маленькими мужицкими лошаденками грабарки.

И мы, мальчики, как землекопы, скинув рубахи, измазанные глиной, с мозолями на руках, изо всей силы всаживаем лопаты в твердую как камень, утоптанную землю выгона и, выворачивая кусты, жестянки и кости, с упоением, подзадоривая друг друга, выкидываем грунт на подъезжающие грабарки.

Помню это высокое, упоительное, охватившее всех чувство азарта и веры. Во всем происходящем было что-то обещающее, неизмеримо более важное и значительное, чем этот будущий сад. Мы верили в такое невиданное, светлое, слепящее счастье, какого еще никогда никто не знал. Казалось, еще несколько ударов лопатой — и оно взойдет из самой глубины земли, ярко освещая весь мир лучами пятиконечной звезды.

А потом мы сажали «деревья Свободы». Мы осторожно опускали в ямы тоненькие светло-коричневые, с зелеными капельками почек прутики акаций и мягкой, теплой, растертой в пальцах шелковистой землей засыпали нежные пепельные волосики корней. И прутики удивленно стояли на пустыре, робко глядя в лицо солнцу.

Они выпускали клейкие-клейкие зеленые листики, такие слабенькие, пушистые, что хотелось смеяться и плакать. Они еле шевелили листиками, привыкая к земле, где отныне им придется жить, зеленеть, ронять осенью робко красные листья. И когда зимой их засыплет снежными сугробами, им приснятся зеленые сны. И когда они вырастут и станут большими, высокими, старыми акациями с пушистыми цветами, тогда, нам говорили, и в это мы твердо верили, на земле уже будет всеобщая свобода и счастье…

И вдруг в разгар всех этих событий нам сказали:

— Завтра в школу.

Я собирался в школу, как на войну. Впереди были Ракитянская, Смоляная улицы, бесконечный путь. А там уже Костельная, Заречье и зареченские хлопчики.

Вот и Колька Хлыст не имел совершенно никакого понятия, куда он шел. Он двигался в школу с пищалью, с свинцовым битком в кармане и с удочкой, раз уж школа все равно на берегу реки.

Никто не вел нас за руку — ни мамы, ни бабы, ни тети. Не было у нас ни ранца, ни пенала, ни цветных карандашей, ни переводных картинок, не было чернил Леонгардта, железисто-галусовых ализариновых чернил. Была лишь сшитая суровыми нитками тетрадка и огрызок карандаша.

Какой это был яркий, высокий день, с тихой серебристой паутиной в воздухе, мягкой, теплой, бархатистой пылью на улице! Словно вся природа притихла, зная, что ты идешь в школу.

Помню раннее утро, помню большой, весь золотой гимназический сад и белое здание гимназии, легкое, воздушное. Всегда закрытые железные ворота теперь были настежь.

Неужели и я там буду, среди китайских фонариков и бенгальских огней?

У ворот стоял Котя в линялой гимназической фуражке, осиротевшей без герба, и со старым ранцем на спине.

— И ты здесь? — сказал Котя и ловко, по-гимназически пустил сквозь зубы длинный плевок. — А где твой ранец?

— Отойди, — сказал я.

— А физика Цингера у тебя есть?

— Отойди.

— А цветные карандаши? А резинка? И резинки нет?

— Вот видишь, резинка! — я показал Коте кулак.

— Эх ты! — сказал Котя.

— Эх ты! — сказал я.

И мы разошлись.

Я пошел к широкому парадному входу.

Здесь висело два рисунка: «Школьный путь в прошлом» — среди колючих терний женщина, придавленная тремя толстыми книгами, на которых лежали нагайка и череп; и «Школьный путь в будущем» — та же женщина, но уже среди цветущих роз, и на трех книгах — ветви лавра и светлячок.

И эта женщина мне улыбалась.

Мальчики с криком и топотом бегали по лестницам и длинным гимназическим коридорам.

Что это вырезано на перилах? Что нацарапано на стенах?

А что это? Что это?

Надо было все обегать, все узнать, все увидеть, ко всему привыкнуть.

И эта строгая, загадочная учительская, к которой страшно и подойти. Когда открывается дверь, видны голубые полушария на стенах и большой стеклянный шкаф, в котором стоит скелет.

— Кто это? Кто это? — с ужасом спрашивают мальчики.

— Это Мазепа! Он предатель! — не задумываясь объясняет Котя.

— А когда будет звонок? Когда будет звонок?

Все трепетно ждут, хотят услышать этот первый, удивительный звонок, который позовет в другую, до сих пор казавшуюся волшебной жизнь.

Мальчики тихо входят в огромные, высокие, с большими светлыми окнами гимназические классы со светло-желтыми партами и большой аспидно-черной доской.

Это наш класс? Да? Это наш класс?

Здесь нам предстоит провести самую лучшую часть жизни, самую бурную, самую радостную?

— Красноармеец приехал! — закричали вдруг со двора.



Гремя колесами, в настежь раскрытые ворота школы въезжала высокая, укрытая рогожей военная фурманка. И на ней стоял веселый, долговязый, со светлыми усами красноармеец. Во дворе душисто запахло свежим крутым красноармейским хлебом.

Мальчики выстроились в очередь, с наслаждением, жадно глядя на большие, булыжные солдатские буханки.

Красноармеец длинным, как пила, пекарским острым ножом стал отрезать щедрые ломти еще горячего, липкого, ноздреватого пайкового хлеба и, вручая мальчику, каждый раз спрашивал:

— Ты чей? Не буржуйский?

И мальчики отрицательно мотали головами и отвечали:

— Я столяра.

— А я модистки.

— А я прачки.

Но если мальчик отворачивался и виновато, шепотом, говорил: «буржуйский», пекарь все равно охотно давал ему тяжелый ломоть красноармейского хлеба:

— Ничего, ладно, исправишься, не горюй!

И громадный военный конь, с хрустом жующий свой клок сена, глядя на «буржуйского» мальчика, словно тоже говорил: «Ничего, не горюй, исправишься…»

И все это в солнечный, пламенеющий красными кленами день казалось началом всесветной справедливости.

Мальчики стояли вокруг высокой, с крутыми боками фурманки и, ликующие, ели отдающий бурьяном и порохом хлеб дивизионной пекарни.

А пекарь, вытерев о солому нож, наточил его тут же о камень, спрятал и спросил.

— Ну, ребятишечки-парнишечки, а трудно буквы учить?

— Легко! — загудели мальчики.

— А сколько будет дважды два? — пожелал узнать пекарь.

— Четыре! — хором отвечали мальчики.

— Молодцы, парнишечки! Не зря хлеб жуете, — одобрил пекарь.

— А вы нам еще задайте, мы ответим, — кричали мальчики.

— Сумбурное дело, — сказал пекарь и покрутил головой. — Я вот вам лучше тетрадки привезу.

— Привезите! — закричали мальчики.

— А вам какие: в клетку или в линейку?

— И в клетку и в линейку, всякие.

Где-то глухо затрезвонило, все приближаясь, и наконец загремело во дворе, появившись в образе сторожа Никитича, который выбежал без шапки и, грозно ворочая глазами, отчаянно махал медным колокольчиком, точно не о начале урока возвещая, а о пожаре.

— А у вас чему сегодня учат? — спросил пекарь.

— Чистописанию, — ответили мальчики.

— Чистописание, — ухмыльнулся пекарь. — А ей-богу, хорошее то дело, чистописание!

И от удовольствия он стеганул воздух кнутом.

Конь забеспокоился и, храпя, сдвинул с места фурманку. Стуча копытами, осторожно, словно боясь силой своей сдвинуть с места школьное здание, он поворачивался и наконец всунул морду в ворота.

— Ну, прощайте, — сказал пекарь, ударяя кнутом коня, который рванулся с места, с грохотом унося окованную железом фурманку по длинной булыжной мостовой.

— Прощайте, прощайте, до свидания! — закричали мы и побежали в пыли по улице вслед за фурманкой.

Мы бежали за военной фурманкой, и вдруг, неожиданно для самого себя, я закричал:

— Ура! В атаку!

И, уже не слыша звонка, несмотря на то что Никитич выбежал на улицу с воплем: «Урок! Урок!», мальчики, вынув свистки и рогатки, заорали:

— Ура! Даешь! Бей белых!

И со свистом и улюлюканьем, с блеском боевой славы на разгоряченных лицах выбежали на площадь Свободы.

У ревкома под желтыми каштанами и липами сидели бойцы с винтовками и прицепленными к поясу гранатами, развернув большие серые и голубые газеты того времени, в которых рядом с известиями о мировой революции и телеграммами о землетрясениях и ураганах в разных концах света была великанскими буквами напечатана русская азбука и первые слова красноармейского букваря: «Зна-ние — си-ла».