Страница 61 из 64
И никто не смел отказаться.
И мы бежали дальше, бежали по станционным путям, по шумной привокзальной площади, всецело поглощенные важнейшей выпавшей на нашу долю миссией и кричали:
— Советы — набат народов!
В одной теплушке с настежь раскрытыми дверями — легкий, ситцевый, в цветочках театральный занавес. Это сцена. А зрители прямо в поле на траве. Впереди мальчишки.
Знойно. Ждут уже долго.
Изредка некто в седом парике выглянет в щелку занавеса и тут же спрячется. И тогда из толпы зрителей кричат:
— Буржуй, эй, буржуй! Испугался?
Но вот открывается занавес. Представляется пьеса «Буржуй и пролетарий».
Буржуй — маленький, толстый, похожий на куль с мукой, в высоком цилиндре, с багровым носом пьяницы и малеванными щечками.
Пролетарий — в красной рубахе, высокий, тощий, с картонным молотом в руке.
Они стоят друг против друга.
Сначала буржуй с ядовитым смехом надевает на пролетария кандалы и в мертвой тишине противно-скрипучим голосом говорит ему:
— Ты — быдло, раб, мужик!
Пролетарий мрачно молчит.
Буржуй, держась за круглый живот, хохочет и, выворачивая жирные ляжки, нахально выставляет ножку в остроносой туфле.
В это время за сценой бьет барабан и играет труба.
У пролетария сверкают глаза, и все с удивлением видят: из них, непонятно как, летят настоящие искры.
И тогда пролетарий легко разрывает кандалы, подымает картонный молот и со всего размаха опускает его на присевшего от страха буржуя, проламывая цилиндр.
Буржуй падает на колени, молитвенно сложив руки. Но из публики кричат:
— Бей! Не жалей!
Пролетарий поворачивается к публике и говорит:
— Так я его и пожалею!
Он вытаскивает из буржуйского пуза подушку и под гогот зрителей пускает по ветру пух.
Выждав, когда затихнут аплодисменты, он становится в призывную позу, с молотом в руках, и, обращаясь к облакам, говорит:
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
И неожиданно для всех похудевший буржуй, сорвав с себя седой парик, становится рядом с пролетарием и тоже призывно поднимает руку к облакам.
Духовой оркестр играет «Интернационал».
Все поднимаются и поют:
И я чувствую, как на глазах у меня закипают слезы восторга, умиления и беззаветной преданности.
8. Это, наверное, был Котовский
Через город шла Красная Армия, шла в последний и решительный. Кричали в ночи телеги, ржали кони, в темноте не видно было лиц, слышался лишь шелест шагов, звон котелков, голоса, тихие команды. Живая река двигалась мимо плетней, мимо цветущих во тьме на клумбах белых астр, мимо открытых окошек, на подоконниках которых горели свечи.
Доносились слова — русские, украинские, еврейские, польские, татарские и даже китайские. Может быть, были и другие, только я не разобрал или не понял их в общем хоре этой удивительной и памятной ночи.
Мы стояли у ворот. Бойцы разговаривали с нами из рядов. И если кто-нибудь просил воды, ему обязательно выносили молоко и лепешки.
Они шли через площадь, мимо горящих костров, из тьмы и во тьму, и свет падал на солдатские башмаки и обмотки; изредка пламя взлетало, озаряя штыки, легкие буденовки, матросские бескозырки, юношей в фуражках с красными звездочками.
Они шли всю ночь, а потом весь день.
Пекарь пек огромные солдатские хлебы. В кузнице раскаленные прутья проносились, свистя и разрезая воздух, со звоном падая на наковальню. На дворе подковывали коней, они стояли в очереди и косились на кузнеца, который, зажав ногу коня между колен, подковывал, и казалось, что он скорее оторвет ногу, чем отпустит коня.
У кузницы остановился всадник на белом коне, великан в малиновых галифе и алой фуражке.
Мальчики смотрели на ремни, на блестящую медную рукоять сабли, на часы с таким количеством стрелок, словно всаднику нужно было для мировой революции знать время на всем земном шаре.
Он порылся в карманах, и я думал, он даст нам патронные гильзы, но он вынул из глубокого кармана своих малиновых галифе потрепанную книжицу.
— Читать умеешь? — спросил он Микитку.
— Разбираюсь, — сдержанно ответил тот.
— На, почитай.
Микитка перелистал книжку и дал ее мне.
— Тебе способней, — кратко сказал он.
Это был «Овод».
Время исчезло. Зашло солнце, стемнело, зажглись в небе звезды. Не помню, как мы очутились у освещенного окошка, в дрожащем отраженном свете которого я читал и читал, захлебываясь, горячась и фантазируя.
В книжке не хватало страниц, но никто этого не замечал.
— Молодчина! — сказал Микитка, когда я окончил. И я не знал, к кому это относится, ко мне или к Оводу.
Было тихо. Над одинокими кривыми трубами домов склонялись звезды.
В ту ночь я спал неспокойно. Овод в малиновых галифе, с пулеметными лентами на груди и маузером скакал на белом коне и кричал: «Даешь Варшаву! Берешь Берлин!»
Утром петух на воротах вопил: «Вставай, вставай!»
На крыльце стоял мальчик в шлеме с алой звездой и дул в серебряную трубу, с которой свисали длинные живописные кисти.
Это был Микитка.
— Микитка! Микитка! — кричали мальчики.
Но Микитка был в другом, высшем, строгом мире службы. У него были настоящие красноармейские обмотки, заколотые большими английскими булавками. И ему некогда было слушать, о чем кричат бессмысленные маленькие мальчики. Он стоял на крыльце и играл в горн. Будто из-под земли появились всадники с пиками. И скоро на площади стояло каменное каре.
Топот копыт — и в центре на белом коне появился великан в алой фуражке.
Он поднял руку, и ряды затихли в ожидании речи. Тогда он снял алую фуражку и неожиданно вместо речи хриплым голосом запел, но не «Варшавянку», как обычно, а скорбные и великие слова:
Я видел, как он поднял кулак, стер слезу и махнул капельмейстеру: «Продолжай мою речь!»
Прощайте же, братья… запели трубы.
Никогда в жизни не слышал я более страстной речи. Остановились плывущие в небе облака; затихли листья на деревьях; в небе, на солнечных лучах, повисли птицы, и всем народам было слышно, как во имя будущей жизни люди прощаются перед боем с облаками, с зелеными листьями и с птицами, повисшими на солнечных лучах.
Всадники в острых шлемах, неподвижно сидя на конях, печально-внимательно слушали, как плакали трубы.
А потом наступила необыкновенная тишина. Из рядов глядели суровые, медного загара, словно вычеканенные на медалях лица. Казалось, они пережили свою смерть и теперь готовы исполнить то великое дело, для которого нужно бессмертие.
И тогда Котовский — а это был, наверное, он — встал в стременах, и алая фуражка его засияла на солнце.
— Товарищи! Когда мы победим, потомство вспомнит нас и золотыми буквами напишет наши имена на героических страницах истории. — Он вырвал из ножен жало шашки. — Одним блеском наших клинков мы ослепим врага!
Кавалерия обнажила клинки, точно вырвала из ножен солнечные лучи.
— Прекрасны клинки, когда они обнажены за революцию! — закричал Котовский. Белый конь его встал на дыбы, подняв к небу могучего всадника в алой фуражке. — Вперед, рабоче-крестьянские полки!
И поникшие было, как подбитые птицы, знамена снова взлетели над войском, и засияли на солнце золотые венчики.
Я это видел сам.
— Марш! Марш! — раздались команды.
— Разобьем врага-а-а… — пела труба.
Развернув штандарты и разноцветные эскадронные значки, шла через город кавбригада.
Впереди, рядом с Котовским, ехал Микитка со своей трубой. Он сидел на коне, небрежно держа поводья и задумчиво прислушиваясь к цокоту копыт.
А Булька путался в ногах коня, лаял на него, ревнуя к нему Микитку, и все время подскакивал, стараясь обратить на себя внимание.