Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 64

Но снова что-то постороннее закрывает солнце, и под носом оказывается ненавистный желтый, остро отдающий чесноком и уксусом, противный огурец. Завитые усы его становятся жесткими, сонные ласковые глаза загораются зеленым блеском: «Внимание! Пантера!»

— Жуй, дурак, жуй, — канючит Котя, тыкая в нос огурец.

Терентий теряет терпение, вскакивает, спина медленно и жутко изгибается, щетина становится дымчатой и искрится: «Видишь, какой я злой!»

— Идиот паршивый, — говорит Котя.

Терентий, изловчившись, прыгает и лапкой проводит по Котиному носу.

— Ой! Где мои глаза? — кричит Котя.

А Терентий уже на трубе и по трубе на крышу и оттуда смотрит вниз и мяукает: «Я тебя предупреждал. Я ведь тебя предупреждал…»

И вот как раз в это время в знойную глубокую местечковую тишину откуда-то издалека донеслись звучные хлопки. Никто не обратил на это внимания. Но хлопки не унимались. Они повторялись через зловеще определенные промежутки все громче, все ближе, и все еще непонятно было, что это такое и зачем? Ведь так ярко светило солнце, мирно, спокойно, неподвижно, нежными ягнятами спали в голубой вышине неба облака, так весело, беспечно перелетали с ветки на ветку и свистели птицы и подсолнухи поворачивались к солнцу…

Но вот где-то совсем близко, рядом, за тихими крайними хатками, что-то лопнуло с такой силой, что в домах зазвенели стекла.

Теперь уже не было ни минуты тишины, и все вокруг дрожало и рокотало, и самый воздух, начиненный динамитом, взрывался и выл.

Погреб, куда набилась вся улица, встретил нас холодной тьмой. Пахло укропом и каменной плесенью. Все, к чему ни притронешься — огуречные бочки, камень, — все было склизкое, живое, как жаба.

Острыми ножами сюда проникали солнечные лучи, и я с жадностью ловил их, стараясь, чтобы они упали на лицо и руки.

В погребе глухо слышались толчки, они сливались в сплошное гудение и бурлили, бурлили все громче, словно из самой глубины земли к нам шел поезд.

А в погребе рассуждали.

— Это Деникин, — говорил один.

— А я вам говорю, это Махно, — говорил другой.

— Много вы оба понимаете! Это «зеленые», если вы хотите знать, — говорил третий.

— «Зеленые» или «черные», «белые» или «фиолетовые», а плохо будет нам, — заключил учитель.

Где-то там, наверху, порывом ветра открылась дверь, ослепило дневным светом, подуло душным, летним травяным теплом. Из солнечного дня, из того, другого, уже отдалившегося и неправдоподобного мира появилась чья-то тень.

— Кто там? — закричали из погреба.

— Я! — откликнулся тонкий голосок.

— Что значит «я»? — кричали из погреба.

— Я, Микитка.

Он был в белой сорочке, веселый, теплый, как осколок солнечного луча.

— Ну, что там, что?

— Ух! Ух! — отвечал Микитка.

— Что значит «ух», — ворчал учитель, — разве ты не знаешь, что нет такого слова «ух».

— Ух, дядя, — не унимался Микитка, — как бабахнет, как треснет, как начнется пожар!

— Ну, где пожар? — вяло спросил дед.

— Да у вас, дядя! Все сгорело, все! — с пылом рассказывал Микитка.





Мальчик не понял, почему дед схватился за сердце, — ведь это так интересно, так ново. Как бабахнет! Как треснет!

— Гляди! — сказал Микитка и достал из бездонных карманов еще теплый, блестящий и зазубренный осколок. — Славный биток!

Так же неожиданно, как все это началось, наступила глухая, темная, страшная тишина… Слышно было, как звеня струился песок.

Дверь погреба была открыта в звездное небо, и коралловые нити звезд висели у самого порога.

Люди тихо, на цыпочках, выходили и исчезали, растворяясь в темноте.

Я еще не совсем проснулся, и все это казалось сном.

— Дед, милый, где мы?

Он взял меня за руку и, еще сонного, повел наверх, к звездам.

Жужжание жука, дрожащий, трепетный полет слепых, бьющихся прямо о козырек ночных мотыльков и томительный запах неизвестных цветов, — отчего же раньше я не видел и не ощущал всего этого с такой силой как сейчас?

4. Батько Козырь-Зырько и другие

Дом наполнился звоном и выстрелами, будто не люди, а заряженные ружья ходили по комнатам. В передней висела разрубленная корова. С нее ручьями стекала и хлюпала под ногами кровь. Пьяные шлычники бегали по комнатам с раскаленными сковородами, на которых шипели огромные куски мяса, пережаренные с соломой и даже со щепками, и кто-то рубал шашкой гигантский солдатский хлеб, твердый как камень и тоже испеченный с соломой и углем.

На дворе в зеленых плисовых штанах стоял батько Козырь-Зырько, окруженный долдонами в шапках с черными шлыками, откидывающими зловещие тени, в которых помещался не только батько, но и вся его свита. Здесь был горбатый аптекарь в больших роговых очках, с бутылкой нашатырного спирта в руках, похожий на крючок писарь с железной чернильницей у пояса, казначей с большой, в ладонь величиной, государственной печатью на серебряной цепочке. Была даже дама в ротонде, которая держала на блюде моченые яблоки, и мальчик Кузька, в обязанности которого входило чесать пятки батьку, потому что у батька Козырь-Зырько на душе было столько грехов, что он не мог уснуть, если на ночь ему не чесали пятки. Это был целый дворцовый штат, достаточный, впрочем, и для дворцового переворота.

Может, и странно было видеть среди черношлычников с плетеными нагайками как бы вынутого из пыльной личинки горбуна с бледным, припудренным лицом. Но, как это часто бывает, именно он и был самым могущественным человеком в этом анархическом государстве. Батько очень гордился своим аптекарем и в назидание стражам завел ученый разговор:

— А что, аптекарь, и персидский порошок у тебя есть?

— Есть, батько, — отвечал аптекарь и вытащил из шаровар какую-то пыльную коробку.

— А что, персидским порошком посыпают покои и диваны персидскому шаху? — спрашивал батько.

— Я сам это видел, — подтвердил аптекарь.

— А что же говорит персидский шах, когда ему посыпают покои персидским порошком? — интересовался батько.

— Ой койцец бен койцец кецуцей вейкацец, — не задумываясь отвечал аптекарь.

И стражи лупили глаза на горбатого аптекаря и его коробку с драгоценным порошком.

— И золотые пилюли, говорят, у тебя есть? — гордился батько.

— Нет, батько, золотые пилюли жиды попрятали, но я их достану.

— А это что у тебя? — спросил батько, вытаскивая из аптекарской жилетки пузырек.

— Капли датского короля! — ухмыльнулся аптекарь.

— Короля? — на этот раз удивился уже и батько. Он вылил в медную кварту пузырек и выпил залпом, как водку. Утеревшись рукавом, батько смолчал, но на лице его было написано: «Дурак он, твой датский король!»

И именно аптекарь, а никто другой, всегда стоял ближе всех к батьку с бутылкой самого злого на свете нашатырного спирта. И когда у батька болела от водки голова и он начинал заговариваться, высказывая такое, что даже у черношлычников, слышавших многое на своем веку и тоже способных кое-что сказать, вздрагивали шлыки на шапках, — тогда горбатый аптекарь осторожно и деликатно, как только и может это сделать горбун, подставлял к носу батька бутылку с нашатырем.

Хватив нашатырного запаха на полную носовую завертку — а завертка у батька была такая, что у всех видевших и слышавших и претерпевших телохранителей его, каждый из которых имел свою собственную носовую завертку, подгибались колени, — батько, если он даже лежал на полу, вскидывался на ноги, как от выстрела, и с ужасом глядел на бутылку в руках аптекаря, словно это был пистолет, из которого он только что получил пулю в голову. И бутылка действительно дымилась.

И все вокруг — и похожий на крючок писарь с железной чернильницей, под завинченной крышкой которой содержались все мысли государства, и казначей с большой, в ладонь, государственной печатью, в которой была сосредоточена вся власть, и сами черношлычники с плетеными нагайками, как дубы стоявшие вокруг батька и его свиты, — все вокруг с уважением и завистью глядели на горбуна, который благодаря этой волшебной бутылке приобрел такую нестерпимую власть в государстве. Но, как это бывает, именно эта власть и приближенность к батьку и погубила гордого горбуна, и он, как и все фавориты, получил свою пулю не на поле брани, а на плахе.