Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 64

Я всегда с наслаждением вдыхаю этот печальный дым горения, и сердце заряжается желанием и жаждой новой жизни.

2. Китаец

Хороши и те весенние дни предпасхальной суматохи, когда выставляют рамы, железно и горько пахнет отбитой замазкой и вдруг в доме раскрываются все окна и врывается синь неба и крик грачей. Выметают зимнюю жесткую паутину; трубочисты чистят трубы; во дворах на веревках висят старинные сюртуки, салопы, и стук палок по всей улице заглушает стук бондаря.

В доме — запах известки и мела, белится печь, ножом добела скоблятся полы и устилаются чистыми, прохладными половиками.

Фикус, который за зиму совсем уже высох и скорее похож на вешалку, чем на фикус, выставляют на лестницу. Он выпускает навстречу весне ярко-зеленые ростки и, вздрагивая, тянется вверх, словно хочет дотянуться до солнца, обнять его своими длинными листьями и уже никогда не отпускать.

Пока тетка угорело мечется по дому, ты с дедом, как мужчина, уходишь в баню. А в бане в пару кричат: «Ой, хорошо! Еще! Хорошо!»

Из бани все идут красные, распаренные, неся отбитые веники, и перекликаются густыми, как бы тоже вымытыми, свежими, довольными голосами: «С праздником! С праздником!»

А дома уже вынули пасхальные тарелки с изображением рыб — до того живых, что тетка Цецилия готова была ими угощать гостей; зажгли высокие пасхальные свечи, и все вокруг стало золотым.

Огромная фаршированная щука вздыхала на столе. Одноглазый ростовщик, жалеющий свои деньги и приходящий на пасху к чужому столу, не отрывал от золотых свечей своего единственного глаза и считал, сколько сгорело золота, — его бы спрятать, замуровать, а потом однажды размуровать и пересчитать. Но дед налил ему рюмку прошлогодней вишневки, которая, как выстрел, чуть не сбила его со стула и перепутала все его расчеты, и, забыв на минуту о золоте, он вспоминал вместе со всеми фараонов плен.

Дед в белом одеянии, как царь на троне, сидел на взбитых подушках, а я задавал ему вопросы:

— Скажи мне, дед, чем отличается эта ночь от всех ночей?

И дед отвечал:

— Во все дни мы едим пресное и квашеное, а в эту ночь мы едим только пресное.

— А еще чем отличается эта ночь от всех ночей? — спрашивал я.

— Во все ночи мы едим сладкое и горькое, а в эту ночь мы едим только горькое.

— А почему, дед?

И я слушал историю исхода из фараонова плена, ту же историю, какой до меня тысячи лет внимали тысячи других мальчиков на разных концах земли. Это был какой-то бесконечный исход…

И я, так же как тысячи лет до меня тысячи других мальчиков, спрашивал дедушку в пасхальную ночь: «Когда же мы придем?» И дед мой, как и все дедушки до него, указывал пальцем в небо и говорил: «Это знает Илья-пророк».

Всегда, когда молния ярким светом освещала сразу все окна и гремел гром, мы все выбегали на улицу и кричали: «Илья-пророк!» Но золотая колесница, вся в огнях, пролетала по небу стороной.

И хотя уже ясно было, что Илья-пророк пролетит мимо, что нет ему до нас никакого дела, все-таки каждый год на пасху ему наливали бокал, открывали двери и в наступившей тишине притворялись, что слышат его шаги и то, как он, невидимый, завернутый в облако, пьет вино. И, обманувши себя таким образом, веселились при свете свечей и радовались счастью, которое принес с собой в дом Илья-пророк.

И вдруг сейчас, когда наполнили бокал, открыли дверь и притихли в ожидании Ильи-пророка, в самом деле подул ветер, заколебалось пламя свечей, в сенях раздались шаги и в комнату вошел… китаец в косматой белой папахе с красной лентой.

Китаец был маленький, крепкий, жилистый, с блестящим, словно лакированным, выточенным из кости лицом, и у него были чужестранные, цвета оливы, раскосые глаза.

Он ласково улыбнулся и сказал:

— Моя товарищ, здравствуй!

И учитель священной истории промолвил:

— Тоже не речь Ильи-пророка!

Дед покосился на гостя и сказал:

— Никогда я не думал, что Илья-пророк придет ко мне китайцем с красным бантом на шапке.





Китаец тщательно вытер ноги о половик, поставил в угол свою мокрую винтовку и спросил:

— Мозна?

— Можно! Можно, китаец! — закричали все за столом.

Давид показал ему свою огромную, с твердыми, желтыми кружочками мозолей, железную руку кузнеца, и китаец, улыбнувшись, стал своими маленькими деликатными желтыми ручками крепко жать руку Давида и восторженно кричать:

— Моя — твоя, твоя — моя!

А Давид тихонько, нежно пожал его руки, отвечая:

— Твоя — моя, моя — твоя! Да?

— Китайцы живут в Китае и говорят по-китайски, — неожиданно объявил Котя, который явился к нашему столу, зная, что на пасху дают вкусное.

Котя сообщил также, что ружье китайца сейчас обязательно выстрелит бумажным фонтаном и вообще окажется не ружьем, а китайским зонтиком.

На ярмарках мы видели бритоголовых китайцев с короткими косичками, которые приезжали неизвестно откуда и неизвестно куда исчезали. Они пускали бумажные фонтаны и зажигали китайские фонарики, которые горели волшебным светом неясных воспоминаний. И хотя это, наверное, были разные китайцы, но никто не различал их и все думали, что это один и тот же китаец, который разъезжает по всему свету со своими фокусами и зонтиками.

— Как тебя звать? — спросил дед.

— Ван, — ответил китаец.

— Иван? — удивились и обрадовались знакомому имени все сидящие за столом.

— Садись, Иван, — сказал дед, — и выпей чарку.

Китаец, не снимая сабли и гранат, сел за пасхальный стол.

— Умеешь пить пейсаховку? — спросил дед.

Китаец взял серебряную, с золотым ободком пасхальную чарку с тяжелой густой вишневкой, осторожно прикоснулся губами и вдруг разом, по-мужичьи опрокинул ее в рот.

— О, он умеет! — сказали за столом.

Радостно горели пасхальные свечи, и Котя, продолжая глядеть китайцу в рот, все ожидал чудес. Когда подали на стол жареную курицу, Котя забеспокоился, что китаец сделает так, что курица вдруг оживет, покроется перьями и улетит в окно. И Котя поторопился урвать крылышко и, усмехаясь, съел его. А когда на столе появились орехи, Котя на миг закрыл глаза, уверенный, что китаец сейчас сделает так, что орехи станут золотыми. Но когда он открыл глаза, тарелка была пуста.

— А что ты там, в Китае, делал? — заинтересовался дедушка. — Отец твой, дед твой что делали?

— Кули! — ответил китаец. Он произнес это так торжественно, что все подумали: кули — это китайский император.

Тетка Цецилия дала китайцу «харейсим» — праздничное блюдо из хрена и корицы, приготовляемое в пасхальную ночь в память о горечи фараонова плена и сладости освобождения. И пока он его пробовал, все не отрываясь глядели ему в лицо: понял ли он горечь фараонова плена? И когда он покривился, были очень довольны и говорили: «Китаец понял!»

Явился господин Бибиков и, увидев китайца, попробовал заговорить по-китайски. Но не сумел. Тогда, искоса поглядывая на гранаты и стараясь их не зацепить, господин Бибиков потащил гостя к своему золотому японцу. Бибиков улыбался, словно показывал китайцу его ближайшего родственника, и знаками приглашал его с ним поговорить.

Но китаец замахал руками: «Не хочу и смотреть на него» — и вернулся к нам.

Вошел Ездра-кузнец, в шапке с такой же красной лентой, как у китайца, и тоже с саблей и гранатами. Они никогда друг друга не видели, но встретились как старые знакомые, хлопали один другого по плечу, и опять началось: «Моя — твоя!», «Твоя — моя!»

Увидев все это, господин Бибиков полой сюртука запахнул золотую цепочку на животе и тоже стал кричать: «Моя — твоя!» Но китаец покачал головой, и всем стало ясно, что с ним он не хочет говорить на этом языке.

А дед мой, коверкая украинские и польские слова, полагая, что приближает их таким образом к китайским, для яркости и глубины вставлял в речь даже древнееврейские фразы. На этом фантастическом языке он рассказывал красноармейцу Вану о фараоновом плене. И не слова, а смысл рассказа о страданиях и рабстве был так понятен Вану, что он на таком же фантастическом языке вставлял в рассказ деда свои пылкие замечания, а в наиболее трагические моменты, горячась, хватался за гранаты и давал советы, как надо было поступить с фараоном. Когда же дело дошло до исхода и преследования, Ван так разгорячился, что командным голосом закричал: «Огонь!», точно все это происходило у него на глазах и фараон издали угрожал ему пулеметами «максим».