Страница 172 из 189
Наталья во всех случаях жизни любила прибегать к святыне. Вера вознаграждала её за все потери на земле, осушала её слёзы, святила для неё земные восторги, обещала ей всё прекрасное в этом и другом мире. И теперь, успокоенная своим мужем, расставшись с ним, она прошла в свою спальню и там молилась, усердно, со слезами, чтобы Господь сохранил ей любовь супруга, который после Бога был для неё дороже всего.
Успокоив её, Волынский хотел также утешить чем-нибудь и бедную девушку, безжалостно брошенную им на смертный одр. Совесть его требовала этого утешения. Он принялся писать к Мариорице. Но при каждом скрипе шагов в ближней комнате, при малейшем шорохе дрожал, как делатель фальшивой монеты. Не она ли идёт?.. Ну, если застанет его над письмом к своей сопернице! Артемий Петрович, кажется, боится шелеста от собственных своих движений. Кабинет-министр, который некогда смело шёл навстречу грозным спутникам временщика, пыткам, ссылке, казни и смерти, удалый, отважный во всех своих поступках, трусит ныне, как дитя.
Дверь на запор.
Письмо, которое он писал к Мариорице, было орошено слезами, так что по нём сделались пятна. Но лишь только начертал он несколько строк, как стукнули в дверь. Он спешил утереть слёзы и бросить письмо под кипу бумаг; рука, дрожащая от страха, отперла дверь. Вошедший слуга доложил, что его превосходительство желают видеть граф Сумин-Купшин, Перокин и Щурхов. Тысячу проклятий их безвременному посещению! Политика и дружба для него теперь гости хуже, чем татары для бывалой Руси. Однако ж велено просить друзей.
Они пришли благодарить за ходатайство об них у государыни и вместе радоваться, что правое их дело начинает торжествовать. Когда б знали они, что обязаны своим освобождением молдаванской княжне! Волынский и не принимает на себя успеха этого дела, а приписывает его только великодушию государыни. Беседа освятилась новою клятвою друзей действовать решительно против врага России и, если он не будет удалён от управления государством, требовать, чтобы их опять отвели в крепость.
Как доволен был хозяин, когда гости удалились! Он продолжал и кончил письмо. Арапу поручено доставить его во что б ни стало, и сейчас.
Когда княжна была приведена в чувство и государыня оставила её в её спальне, уверенная, что ей лучше, горничная её Груня наэлектризовала её одним прикосновением к руке. В этой руке очутился клочок бумаги, могучий проводник, возбудивший её к жизни, полной, совершенной, к жизни любви. При этом было произнесено три волшебных слова: «От Артемия Петровича». Казалось, она встала из гроба и услышала райское пенье. Глаза её заблистали по-прежнему, грудь её взволновалась. «Что бы ни было в этой записке, – думала она, целуя её с восторгом, – я уж счастлива, – это знак, что он помнит обо мне».
Задыхаясь, она читала письмо:
«Безумный! До чего довёл я тебя?.. И вот небо, которое тебе обещал! Что должен я сделать, чтобы возвратить тебе прежнее спокойствие и счастие? Скажи, милая, бесценная Мариорица, научи меня. Одно слово, одно твоё желание – и я спешу исполнить его, хотя бы стоило мне то жизни, хотя б я должен купить твоё благополучие муками в здешнем мире и за пределами гроба. Дай малейшую отраду – напиши одно слово о своём здоровье. Ради Бога, укрепи себя для лучших дней, или я уничтожу себя, жену, всё, что только носит моё имя, что может его носить. Я не усну, если не получу от тебя ответа».
Половина того, что писал Волынский, была ложь, но она сделала своё действие – успокоила, утешила Мариорицу, и цель его была достигнута. Княжна отвечала:
«Ты обещал мне небо на земле – и дал мне его. Виноват ли ты, что не мог сделать его вечным? Ведь ты не Бог! За блаженство, которое я вкусила, пошли он мне тысячу мук, всё не покроет этого блаженства. Ты с своей стороны мне ничего не должен – ты дал мне более, нежели я ожидала; с тобою узнала я благо, какого и самые горячие мечты мои не обещали мне. Теперь моё дело жить и умереть для тебя, для твоего спокойствия, счастия и славы.
Ты плакал? Следы твоих слёз остались на бумаге – о! Для чего пали они на неё? Для чего не могла я выпить их моими поцелуями? Боже! И я виною их…
Мне сделалось дурно от слов этого злого человека, Бирона; я к этому не приготовилась, ещё не привыкла. Но с этой минуты даю тебе слово не потревожить тебя и тенью огорчения; буду тверда, как любовь моя. Спи, милый друг; сны твои да будут так радостны, как теперь сердце моё».
Ни слова о неудаче свидания, о болезни своей, ни слова о цыганке; она всё забыла, она помнит только своего обольстителя. Сердце её благоухает только одним чувством – похожее на цветок хлопчатой бумаги, который издаёт тем сильнейший запах, чем далее в него проникает губительный червь: отпадает червь, и благоухание исчезает.
Прочитав письмо, Волынский несколько успокоился; оно убаюкало его совесть, но и в дремоте её виделись ему страшные грёзы. Письмо было сожжено, и пепел брошен в печь, чтобы и следов его не оставалось. Ту же участь имели прежние письма к нему Мариорицы: так сделался он осторожен, боясь попасть с ними под новый ужасный упрёк жены. Воспоминания прошлой любви его к княжне разгорелись было при этом случае; он заплатил ей дань несколькими слезами. Но с прежнего его кумира обстоятельства сняли лучи, которыми любил он её убирать во дни своей страсти, из которых он свил было для неё такой блистательный венец, и сердце его недолго удерживалось на этих воспоминаниях. Незавидная была двусмысленная роль его: надобно было обманывать и любовницу и жену, столь горячо его любивших. Волынский сделался низок в собственных глазах и растерялся. Мог ли он в этом состоянии работать отечеству с прежнею силою и благородством души?.. Всякая жертва требует очищения.
Зуда и на этот случай сказал своё пророческое слово.
Глава IV
КУДА ВЕТЕР ПОДУЕТ
Нечистая каморка, худо освещённая сальным огарком в железном подсвечнике. На полках – множество фолиантов с важною и преважною физиономией; большая часть с надгробною надписью: Rollin[108]. На других полках обгорелые горшки, накрытые дощечками и книгами; деревянная чаша, пара оловянных ложек, мышеловка, бутылка, заткнутая бумажкой, и ещё кое-какая посуда, довольно нечистая. Стол с бумагами, из которых одна кипа придавлена кирпичом (ci git[109] сын Одиссея, родившийся на острове Итаке, взлелеянный Минервой и Фенолоном и зарезанный в Санкт-Петербурге профессором элоквенции); тут же – великанша-чернилица, надутая, как (не скажу кто, чтобы гусей не раздразнить)… песок в коробочке, сложенной из писчей бумаги, и железные съёмцы[110] по образу адамовых. В комнате два стула, огромный сундук и постель, на которой подушки черны, как будто готовили на них блины, и одеялом служит тулуп. К стене жмётся портрет с бородавкою; подле него туго насаленный парик и хлопушка для мух. Стены вспаханы стихами, писанными мелом, – для вытягивания их нужна бычачья грудь. Роллень? Нечеловеческие стихи? Бородавка? А! Тут, верно, живёт любитель муз Тредьяковский. Василий Кириллович занимает одно из седалищ. Голова его с обнажённою макушкою представляет целый земной шар; с одной стороны к свечке, служащей солнцем (как в свете нередко случается, что сальные огарки служат иным солнцами), сияет лучезарный полдень, далее рассвет, ночь и сумрак. Против него, на другом стуле, молодой офицер с красным носом. Ба! да это его благородие Подачкин. Видно, беседуют.
П о д а ч к и н. Смотри ж, не забудь. Тебя потребуют к государыне – ты прямо в ноги и расскажи, как стращал тебя Волынский виселицею, плахою, хотел тебя убить из своих рук, коли не скажешь молдаванке, что он вдовец, и не станешь носить его писем; как заставлял писать вирши против её величества и раздавать по народу…
Т р е д ь я к о в с к и й. Заставлял, конечно… но я и вознести мысль не посягнул.
108
Роллен (франц.).
109
Здесь погребён (франц.).
110
Съёмцы – щипцы для снятия нагара со свечей.