Страница 3 из 14
Попробую дать вам какое-то представление о ней — я говорю не о своем первом впечатлении, каким бы оно ни было, а о том совершенно реальном впечатлении, которое складывалось у меня постепенно. Для начала я должен повторить — и буду повторять снова и снова, — что это была, вне всякого сомнения, самая грациозная и утонченная женщина, которую я когда-либо видел. Однако ее грация и утонченность не имели ничего общего с каким-либо заранее сложившимся понятием, теоретическим или практическим, об этих вещах; ее грация и утонченность сразу же воспринимались как совершенство, но как совершенство, воплотившееся в ней в первый и — как я убежден — наверное, в последний раз. Ведь, правда же, вполне допустимо предположить, что раз в тысячу лет могут возникнуть комбинация линий, система движений, силуэт, жест, которые при всей своей новизне и неповторимости точно отвечают нашим стремлениям к прекрасному и исключительному? Она была очень высока ростом и, я думаю, казалась людям худощавой. Не знаю, я никогда не представлял ее телесным существом, состоящим из костей, плоти и так далее, — я видел в ней лишь чудесное сочетание линий и чудесное своеобразие личности. То, что она была высока и стройна, это безусловно так, но она совершенно не соответствовала нашему представлению о хорошо сложенной женщине. У нее, прямой, как бамбук, и намека не было на то, что люди называют фигурой; плечи у нее были несколько прямоваты, а голову она наклоняла вперед; ни разу не видел я на ней платья с открытыми руками и плечами. Но эта ее бамбуковая фигура обладала гибкостью и величавостью; игру очертаний, менявшихся с каждым ее шагом, я не могу сравнить ни с чем: в ней было что-то от грации павлина и от грации оленя, но больше всего она поражала неповторимым своеобразием. Как бы я хотел описать ее! Как бы я хотел нарисовать ее такой, какой она видится мне сейчас, стоит мне только закрыть глаза, — нарисовать хотя бы беглым силуэтом! Увы! Я желал этого уже сто тысяч раз. Все тщетно! Я вижу ее так явственно: как она медленно прохаживается взад и вперед по комнате, причем то, что плечи у нее немного приподняты, лишь придает завершенность изысканной гармонии линий, образуемых прямой гибкой спиной, длинной изящной шеей, головой с завитками коротко подстриженных светлых волос, всегда чуть наклоненной, за исключением тех моментов, когда она, вдруг откинув ее назад, улыбалась — не мне, не кому-то еще, не чьим-либо словам, а словно чему-то такому, что неожиданно увидела или услышала одна она, и тогда на ее впалых, бледных щеках появлялись те странные ямочки, а ее широко открытые большие серые глаза странно белели. В эти моменты пластикой своих движений она напоминала благородного оленя. Только что могут сказать о ней слова? Знаете, даже величайшему художнику, по-моему, не под силу воспроизвести подлинную красоту очень красивой женщины в самом обычном смысле этого слова: женщины Тициана и Тинторетто в жизни были, наверное, несравненно прекрасней, чем на их картинах. Что-то, составляющее самую сущность, всегда ускользает — может быть, потому, что истинная красота реализуется не только в пространстве, но и во времени и в этом подобна музыке, череде, ряду. Имейте в виду, я говорю сейчас о женской красоте в общепринятом смысле слова. Представьте себе теперь, насколько трудней передать изящество такой женщины, как Элис Оук; но если карандаш и кисть, копирующие каждую линию, каждый оттенок, не способны сделать это, то возможно ли дать хотя бы самое смутное представление о ней при помощи одних только жалких слов — слов, обладающих лишь абстрактным значением, бессильной общепринятостью ассоциаций? Короче говоря, миссис Оук из Оукхерста являлась, на мой взгляд, женщиной в высшей степени утонченной и странной — экзотическим существом, прелесть которого так же невозможно описать словами, как аромат какого-нибудь недавно открытого тропического цветка невозможно воспроизвести, сравнивая его с запахом махровой розы или лилии.
Тот первый обед проходил в довольно удручающей атмосфере. Мистер Оук — Оук из Оукхерста, как называли его местные жители, — ужасно смущался. Тогда я подумал, что он боится поставить себя в глупое положение в моих глазах и в глазах своей жены, но эта его особая стеснительность не прошла и впоследствии; как я вскоре догадался, робость внушала Оуку собственная жена, хотя присутствие полного незнакомца в моем лице, несомненно, еще больше сковывало его. Время от времени он, похоже, порывался что-то сказать, но потом, очевидно, сдерживался и сохранял молчание. Очень странно было видеть, как этот рослый, красивый, мужественный молодой мужчина, который, наверное, очень нравился женщинам, начинает вдруг заикаться от волнения и заливаться краской в присутствии своей собственной жены. Это не было робостью человека, сознающего свою глупость: наедине со мной Оук, все такой же медлительный и застенчивый, высказывал кое-какие собственные мысли и вполне определенные суждения по политическим и общественным вопросам — все это с какой-то детской серьезностью и трогательной тягой к определенности и истине. С другой стороны, своеобразная робость Оука не вызывалась, насколько я мог видеть, какими-либо подковырками со стороны жены. Ведь от наблюдательного глаза никогда не ускользнет, если тот или иной из супругов привык, что его дражайшая половина постоянно его шпыняет и поправляет: оба супруга в этом случае все время держатся настороже, один привычно следит и придирается, другой привычно ждет придирок. В Оукхерсте и в помине не было ничего подобного. Миссис Оук явно не снисходила до того, чтобы беспокоиться по поводу слов и поступков своего мужа; он мог бы наговорить или наделать сколько угодно глупостей — она не только не упрекнула бы его, но даже и не заметила бы этого; она не обратила бы внимания, начни он говорить глупости хоть со дня свадьбы. Это чувствовалось сразу же. Миссис Оук попросту игнорировала его существование. Нельзя сказать, чтобы она обращала много внимания вообще на чье-либо существование, в том числе и на мое. На первых порах я принимал это за аффектацию с ее стороны, так как во всем ее облике было нечто неестественное, нечто, наводящее на мысль о нарочитости и позволяющее поначалу заподозрить ее в манерности, вычурности. Так, она престранно одевалась — не в соответствии с какой-нибудь эксцентричной и эстетической модой, а странно на свой особый, индивидуальный лад, как бы в платья прародительницы, жившей в XVII веке. Так вот, на первых порах я счел эту смесь невыразимой изысканности с полнейшим безразличием, которое она проявляла в отношении меня, своеобразной позой. Она всегда имела несколько отсутствующий вид, как будто думала о чем-то своем, и хотя была достаточно разговорчива, проявляя в разговоре все признаки незаурядного ума, создавалось впечатление, что она так же молчалива, как ее муж.
Сначала, в первые дни своего пребывания в Оукхерсте, я заподозрил было миссис Оук в том, что она является кокеткой высшего полета, а ее рассеянный вид, ее манера глядеть во время разговора куда-то в невидимую даль, ее странноватая, не связанная с содержанием беседы улыбка — все это есть многочисленные способы пленять и смущать потенциального обожателя. Я ошибочно принял ее манеры за несколько схожие приемы кокетливых иностранок — для англичанок это слишком сложно, — означающие (для способного понять их) приглашение «поухаживайте за мной». Но вскоре я понял, что ошибался. У миссис Оук не было ни малейшего желания приглашать меня поухаживать за ней; более того, она не удостаивала меня достаточным вниманием, чтобы допустить самую мысль об этом. Я же, со своей стороны, слишком сильно заинтересовался ею в совершенно ином плане, чтобы помышлять об ухаживании за ней. До моего сознания дошло, что передо мной не только изумительно редкостная, изысканная и загадочная модель для портрета, но также одна из самых своеобразных и таинственных женских натур.
Теперь, оглядываясь назад, я склонен считать, что психологическое своеобразие этой женщины можно в итоге объяснить обостренным и всепоглощающим интересом к себе — своего рода нарциссизмом, — странным образом усугубленным игрой воображения, приверженного фантазиям, своего рода болезненной мечтательностью, когда человек видит сны наяву; притом все это было обращено внутрь, а внешне выражалось разве что в некоторой беспокойности мятущейся натуры, в своевольном стремлении удивлять и шокировать, а точнее сказать — удивлять и шокировать своего мужа и тем самым мстить ему за неспособность по достоинству оценить ее своеобразие; обрекшую ее на жизнь, исполненную непереносимой скуки.