Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 65



Икону святого Николая я унесла утром в день приезда Димы к Елизавете Николаевне, я не хотела перед Димой, именно перед ним, быть, казаться, подделываться, как только что новообращенная в Христову веру. Лампадку продолжала теплить сама.

В пятницу я отказалась наотрез позировать, да и не к чему, по-моему, когда я смотрела долго на женщину в меховой накидке, с опущенными глазами, то казалось, что она сейчас очнется от своей задумчивости и шевельнется. Но Борису хотелось еще и еще мучить меня. Пока что картину поставили в вестибюле против входной двери.

День полз. Медленно тянулся, и мое нетерпение росло, росло, росло, и мне казалось, что я не доживу до завтра. Елизавета Николаевна тревожно следила за мной. «Знаю, знаю, что тебя беспокоит», — думала я. О приезде Насти с ребятами Борис знает, слышал, а вот относительно Димы не слышал. Пожалуй, это и лучше. Такая неизвестность уж тем хороша, что сейчас я избавлена от допросов, а, главное, от вранья. Разве не спросил бы, где встретились? Как давно? Он знал всех, всех, даже случайных моих знакомых, да я и не скрывала. Мой воображаемый ответ развеселил меня: «Встретились в кафе, виделись продолжительно три раза, два приезда моих в Москву и его третий зимой ко мне. И всего-навсего знаем друг друга не так давно… несколько месяцев». Вообразите Бориса.

А вывод будет не иначе, как дурное влияние среды. Ах, Борис, Борис, зачем ты приехал?

Мои Оли, эти чудные девочки, цветы весны, цветы юности не увлекли Бориса. На их предложение поиграть с ними в крокет, в кегели, или теннис, он ответил:

— К сожалению, mademoiselles, я и в младенчестве не имел к этому пристрастия.

После этого девочки дичились и избегали его. Когда мы сегодня вечером поднялись все на верхнюю террасу, Оли тотчас ушли, но Борис, конечно, даже не заметил этого, впрочем, как и многого другого. Не знаю, был ли этот человек когда-нибудь счастлив, освобождался ли от оков неудовлетворенности и постоянного недовольства? И только в моменты творчества, когда он рисовал, я наблюдала другого Бориса, одухотворенного, перед которым, я уверена, как предо мною музыка и красота, — приоткрывали тайны неведомого мира. Только у Бориса это ощущение быстро уходило, с последними мазками, с положенной в сторону кистью. Знакомое чувство мрачного, подавленного и напряженного состояния от его длительного присутствия вдруг охватило меня. На мгновение я представила себя его женой… При этой мысли я, как будто, глянула в пропасть, во мрак, в склеп.

— Удивляюсь Вам, Таня, что Вас держит в этой берлоге? Вы даже не приезжали зимой в Москву? — на этот раз в голосе Бориса я почувствовала: «пожалуйте на исповедь».

— А Вам что, собственно говоря, здесь не нравится? — спросила я по возможности спокойно.

— Однообразие, — помолчав, он продолжал: Право, можно думать, что Вы добровольно сослали себя в эту глушь после тяжелого или неудачного романа.

Ведь вот, скажи мне это кто угодно, я бы просто рассмеялась. Но, зная Бориса, его подход к допросу, я почувствовала, как усилилась прохлада весеннего уральского вечера, и тоненькое полотняное платье не могло согреть и остановить озноба и мурашек, бегающих по мне и внутри и снаружи.

— Вы не находите, — сказала я вздрагивающими губами, ежась от холода, — как сыро и холодно, я положительно замерзла.

Прежде чем он мне ответил, я была уже внизу. «Да, не картину только ты приехал сюда писать, ты привез и свои перчатки. Скорей, скорей бы завтра! А что будет завтра?»

На фоне скал, леса, маленького убогого полустанка железной дороги, мы, две Оли и я, были яркими пятнами. В крестьянских сарафанах — голубом, алом и желтом, с косами, в белоснежных кисейных кофточках и таких же передниках. Пассажиры экспресса, высунувшись из окон вагонов, с любопытством наблюдали высадку столичных нарядных гостей и встречающих их барышень-крестьянок. Нам долго махали руками и платками из окон исчезающего экспресса и кричали то, что выражает человеческое сердце, неожиданно, приятно и весело взволнованное. Настя душила меня в объятиях, ей сразу же понравились и обе мои Оли, уже по одному тому, что они были мои. Дима терпеливо ждал своей очереди, хотя глазами мы все сказали друг другу. Первый раз встретились на людях. Сердце больше не спрашивало, а кричало: «Люблю, люблю, люблю!»

Детей, бонну и багаж Степан увез, а мы отправились пешком. Дорогой Настя утешала меня и просила не огорчаться, если и дети, и бонна, и она будут в одной комнате, так как мой домик в лесу очень маленький, тесный, как описал ей его Дима. «Все правильно, каждый новоприбывший должен пережить удивление», — прочла я на его лице.

Мелькнула зима, его приезд, его поражение, и мое покаяние, но на этот раз мы оба, как школьники, ждали Настиных охов и ахов, что и началось, когда мы подходили к дому.

Я успела шепнуть Диме, что приехал Борис, совершенно неожиданно, несколько дней тому назад, но скоро уедет. Ни на чем не основанное последнее сорвалось с языка. «Прикуси язык, Танечка, не объясняй, не поправляйся, хуже влипнешь», — с отчаянием подумала я.

Когда мы вошли в вестибюль, женщина в меховой накидке приковала внимание новоприбывших, и оба воскликнули:

— Поразительно, как живая, вот-вот шевельнется. Дима прошел к себе, Настю я повела наверх. Ее дикий восторг от дома, от вида с балкона, от леса, от пруда, от электричества в такой глуши, она не умолкала и после каждого припадка восторга душила меня, приговаривая:



— Вот тебе, вот тебе, Заморская Царевна!

— Завтракать, завтракать, — послышался голос Елизаветы Николаевны.

— Торопись, мы все голодные, — сказала я Насте, спускаясь от нее вниз.

Меня занимал не исчезнувший Борис, а то, как Дима реагирует на подарки. Мы встретились на пороге в зал, он качал головой, идя ко мне навстречу.

— Уничтожен, не нахожу слов за пианино… Которая Ваша?

— Угадайте.

— Голубая, да?

Я подтвердила глазами, добавив:

— Не обижайте девочек.

Он так и сделал, когда за час до обеда, девочки, Настя и он, в алой рубахе-косоворотке, вышитой моей Олей, отправились играть в теннис, причем он сказал девочкам:

— Я хотел надеть сразу все три, но это оказалось невозможным. Они одинаково прекрасны! Теперь я хочу узнать, кто вышивал эту?

Олюша выдала себя вспыхнувшим румянцем, заблиставшими глазами. Гордость и удовольствие появились на ее личике.

Мы все собрались к завтраку, все проголодались. Но где Борис? Мне хотелось поскорее отделаться от неприятного момента знакомства, встречи Бориса с Димой. Но где же он? Ни в его комнате, ни на террасе, ни в библиотеке… Исчез, провалился.

— Борис! Ау! — крикнула я с верхней террасы.

— Ау, — послышалось из кущи деревьев слева. «Ах, вот где ты, в гамаке». Через минуту Борис вошел в зал. Ясно и четко представила ему Диму, а также Настю и заторопила всех завтракать. Не знаю, был ли он ошеломлен, или удивлен, или озадачен, или… Или… Но то первое, что беспокоило, кончено. Дальше очередь за химической реакцией наслоений, сцеплений, мелких и крупных притяжений и отталкиваний трех элементов, главных действующих лиц. Затем вывод, конец… Но какой? Взрыв? Или молчаливое болезненное рассасывание? А все же любой апофеоз мне не улыбался, был неприятно гадателен.

Сегодня пятый день, как приехал Дима, и сегодня пять дней игры в молчанку трех взрослых людей. Людей не глупых, сильных духом, трезвых, твердых убеждений. И все трое попались в сети эмоций, которые работали быстрее, чем беспроволочный телеграф, и все сильнее и беспорядочнее вязали нас, умных и сильных, а главное, работали так быстро, что взрыв, развязка вот-вот должна произойти. Борис и я были люди страстные, нетерпеливые, быстро решающие и ни пред чем не останавливающиеся. Дима, возможно, тоже обладал этими же качествами, но был очень дисциплинирован и выдержан.

Все эти пять дней походили друг на друга только тем, что Борис нелепо вел себя. Если, скажем, мы решили играть в теннис, то играл только со мной, если отправлялись кавалькадой в лес, то его лошадь шла неотступно рядом с моей, если шли гулять, то он предлагал мне свою руку и, несмотря на мой отказ, был неукоснительно около меня. Вечерами, когда Дима угощал нас своей бесподобной музыкой, а Настя пением, он близко усаживался рядом со мной на ковчеге. Стоило мне посадить одну из Оль, он в самой вежливой форме обращался к ней с каким-нибудь пустяком, вроде того, что у него нет спичек, девочка срывалась, а он тотчас занимал ее место. Если я вставала и уходила из комнаты, он тотчас шел за мной. Меня спасали двери моей комнаты, и на стук я отвечала: «Ко мне нельзя». Что затеял Борис? Почему так нелепо держал себя? Хотелось ли ему вызвать меня на окончательное объяснение, или желание показать несуществующие права на меня? Или привести Диму, если не к дикому проявлению ревности, то все же к какой-то вспышке. Но Борис ошибался. Он Димы не понимал и вряд ли смог бы понять. Дима ушел бы с дороги молча и уступил бы горячо любимую им женщину другому, если бы она сказала сама, что любит больше «этого другого», чем его.