Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 68

А пока длился бой с соломенными людьми, Ермак, далеко обойдя врага по суше, ударил в спину Алышаю. Был вечер. Татары торопливо молились молодой луне.

Казачье войско, приплывшее по реке и заговоренное от стрел, а теперь вдруг явившееся по суше, показалось татарам бесчисленным и волшебным. Кинув убитых и раненых, отстреливаясь с седел, Алышай и его воины бежали. И Ермак по конскому топоту понял, что поверни ханский есаул в сторону казаков, всех бы перетоптал одними конями.

Место, которое караулил Алышай, Ермак назвал Караульным яром. Название это сохранилось до наших дней.

Воды катились слева, с запада. Безмолвно стояли залитые лески. Холодно поблескивала чешую мелкой ряби.

На широком разливе, где встречались прибылые воды с тобольскими, остановились казаки.

– Что за река?

Шалаши лесных людей стояли у ее устья. Здесь рыбачили вогулы-маньcи, бродили охотники остяки-ханты. И они назвали реку – каждый на своем языке. А татарин Таузак, Кучумов слуга, не успевший ускакать, потому что короткие и прямые дороги очутились теперь на тинистом дне, сказал третье имя реки, уже слышанное казаками там, на русской пермской земле:

– Тавда.

И заколебалось поредевшее в боях казачье войско: слышало, знало, что по Тавде – последний путь, путь к Камню, на родину… вдоль по длинной плоской намытой косе чернели казачьи сотни.

Старик в широких портах, голый по пояс, чинил рубаху. Поднял ее, рассмотрел на свет слезящимися глазами, потер костяшками левой руки красновато-черную, будто выдубленную шею, вытащил кожаный мешочек, набил долбленную трубочку. Рубаху положил на землю, привалил чуркой, а сам поковылял к костру, присел на корточки и раскурил угольком.

Хмурый худощавый казак следил за стариком, лежа на брюхе.

– Дай потянуть, – попросил он.

Старик пососал еще, потом вынул трубку изо рта, обтер рукой и передал худощавому, примолвив:

– На зельюшко один Мелентий запаслив.

Тот молча выпустил горький дым.

– Ото тютюн, як у турецкого паши, – отозвался молодой казак, без шапки, с короткими бесцветными густыми волосами, покрывавшими его голову, как мех.

– А тебя вчерась паша гостевать звал? – вступился четвертый.

– Был, браты, у меня тютюн, – заговорил пятый, ножом стругавший ветку. – Ех! Креста не сберег, его сберег. Сереге Сниткову дал поберечь, дружку. А того Серегу туринская волна моет, нас зовет…

– Шалабола, – зло отозвался худощавый.

Все примолкли.

– Пойти днище постукать, – сказал старик. – Забивает вода в струг, что будешь делать!

– Уж конопатку сменяли, сотский велел, – охотно стал рассказывать круглолицый парень, что пошутил про пашу. – Намедни на "Молодухе" нашей издырявил вражий дух борт, чисто решето. Стрелой бьет насквозь, ровно пикой холст. Где берет таку стрелу?

– Нашву нашить…

– Лес-то мокрый, тяжелый, – валить его, братцы, да пилить с голодухи…

– Да ты какой сотни?

– Тебе что?

– Нет, ты скажи!

– Да он Кольцовой.

– Оно и видно – прыгуны. У нас в Михайловской – служба, ни от какой работы не откачнешься.

– Сумы зато у вас толсты.

– Может, у есаулов и толсты…

– А что, братишечки, – сказал круглолицый балагур, – мужик-то – он мается, землю ковыряет век, скупа землица мужику, – грош соберет, полушку отдаст.

– На Руси, братцы! – вдруг выкрикнул радостно и в то же время со странной укоризной светлоглазый казак в ладной чистой однорядке, обтягивавшей сильные плечи и стройный стан.

Круглолицый балагур повернулся к молодому запорожцу:

– То ж у вас, у хохлов: палку в землю воткни – вишеньем процветет. Худощавый бросил курить, осторожно вытянул правую босую ногу, морщась, закатил штанину. Колено было замотано тряпкой.

– Хиба ж вишня, – равнодушно отозвался запорожец, пригладив меховые волосы.

Худощавый казак разматывал тряпку. Бурое пятно прошло в ней насквозь, и он прикусил нижнюю губу белыми ровными зубами.

– Саднит, Родивон?





– Не, портянка сопрела, – серьезно вместо Родиона ответил балагур. – Посушить, не видишь, хочет!

– Мажет он чем стрелу, что ли, – сказал казак, сидевший у воды. – Ой, вредные до чего… Царапка малая, а чисто росой сочится и сочится. Не заживает, хоть ты что.

– Сырое бы мясо приложить, всяк яд оно высасывает.

– Ты бы, дед Мелентий, пошептал.

Родион Смыря сказал с сосредоточенной злобой:

– Супротив его стрел не шептать – железные жеребья нарезать заместо пуль. Пусть спробует раны злее наших.

Мелентий Нырков, затягивая пояс, добродушно проговорил:

– И чего это: раньше не сойдется очкур, натачать уж думал. А ноне засупонюсь – как меня и нету. Ангел-то, видать, хранитель полегчил – ходить чтоб способней.

Старик собрался, заковылял, отыскивая топор.

Светлоглазый красавец показал на восток:

– Дождь на низу-то. И вверху, видать, лило – взмутилась Тавда. До вечера-то развиднеется, а, дед Мелентий? Плыть-то нам.

– Вихорь развеет: бела туча.

– Слу-у-шай! – протяжно разнеслось вдоль берега.

Вдруг зашевелились, закопошились. Раненые подбирали с песка разложенные посохнуть лоскуты.

– По стругам!

Мелентий Нырков, держа наперевес топор, перекинул свободной рукой за плечи зипун, вздохнул:

– Владычица!

Все, разбившись на кучки, двинулись – каждая кучка к своему стругу – на Тобол.

Но вот один казак оторвался от кучки, следом за ним еще несколько, потом многие; они торопливо отбегали обратно, шапками зачерпывали тавдинской воды.

– Ушицы похлебать? – сердито окликнул Родион Смыря, оправляя лядунку. Казак к которому он обращался, отпил глоток, но не вылил воды из шапки, и сказал, глядя на нее:

– Вишь: играет. Прах светлый, земляной, легкий! Чисто рыбки…

– А Тобол небесной мутью мутен, так мнишь?

– Черна она тут, земля. Суземь…

Неожиданно лицо Родиона, угрюмое, с багровым шрамом, покривилось.

– Дай-кось напоследях, – тихо, сквозь зубы, попросил он.

Но уж тот, все держа шапку донцем книзу, кинулся бегом за своими.

И вдруг нетвердо, неуверенно еще, будто только просясь и отыскивая себе место, поднялся над говором, над нестройным шумом запев: по горючим пескам, По зеленым лужкам…

Новый голос поправил: да по сладким лужкам…

Быстра речка бежит, – продолжал запевала.

И разом несколько голосов перехватили:

Эх, Дон-речка бежит!

И уже понеслось над всем берегом в звучной торжествующей чистоте:

Люди садились в струги; примолкла песня, но не умерла совсем, тихо, с жалобой продолжалась она на другом конце косы – далеком, оттуда, где родилась: а уехал казак…

Заливисто, высоко вступил, запричитал голос Брязги:

Тогда, вырвавшись, овладев рекой и берегом, опять взвился голос Брязги:

Подстерегши, чуть только зазвенев, обессилел он, в тот же миг выступил другой, густой, настойчиво зовущий, в лад глухо ходящих, стукающих в уключинах весел:

И опомнился, окреп, мощно покрыл серебряный водяной простор хор: