Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 22

— От дает ума альбатрос морей. От даст ума…

И нельзя было понять, осуждает Достопамятнов «альбатроса морей» или сочувствует ему.

Зоя читала, матросские жены вытирали слезы, и всем было ясно, что эта маленькая драма военного времени уже кончилась, все были довольны и говорили неумолимой Еле:

— Ты уже напиши ему, Еля.

— Парень вот как переживает…

— Ты его не мучай понапрасну…

И непонятно крякал инвалид Достопамятнов:

— Да уж, переживает…

Еля вытирала концами головного платка красные, наплаканные глаза и говорила:

— Больно надо. Вот еще. Таких-то ласковых полна улица, только посвисти.

А безрукий Достопамятнов говорил, грозя искусственной ладонью, одетой в перчатку:

— Ты брось выламываться, когда люди советуют. Вон чего Зоя Васильевна предполагает, так и выполняй. А не то Жора, знаешь? Пойдет еще раз на танцы, тогда наплачешься. Правильно я говорю, Зоя Васильевна?

— Пожалуй, правильно, — сказала Зоя, — написать надо.

— О! — крикнул Достопамятнов. — Я что? Я, брат, старый матрос, знаю, какой чай на клотике пьют. Садись, да пиши Жоре, да сними свою Инну на фотографию, да фотографию пускай она и на надпишет сама — папочке от Ноночки, папуся, приезжай к нам. Вот так…

— Ноне два года, — сказала Зоя, — вы, Прохор Эрастович, что-то не то говорите.

— И очень даже то. Я левой рукой каракулями подпишу за Нону, а он там с пылу с жару и не разберет ничего — два года или десять.

Еля опять всхлипнула и опять сказала:

— Больно надо. Провались он.

Потом все вместе писали раскаявшемуся Жоре-альбатросу письмо и очень горячились, и Достопамятнов даже обиделся, что его не слушают, и даже пошел было к двери, но его перехватили и послушались. Он опять сел и сказал загадочно:

— То-то! Я знаю такое, чего вам никогда не узнать. Я все прошел и про жизнь имею настоящее понятие.

И полез доставать из печки печеную картошку, которую потом все ели с солью и обсуждали новые дела насчет того, что надо обязательно посадить картошки, и турнепсу, и моркови, и редьки. Хорошо бы капусты тоже. И потом ее засолить. А осенью надо всем собираться кучей и ездить за грибами и потом их сушить — очень хорошо. С грибами и картошкой зима будет не тяжела, зиму пережить — там наши с победой придут. Придут с победой, с орденами, вот будет день, когда матросы придут…

Так говорили все, а вдова погибшего старшины Евсеева плакала, отвернувшись к печке, незаметно стирала пальцами слезы со щек и жалась к Зое, которая сидела рядом с ней, поглаживала ее по худенькому плечу и тихо пела вместе со всеми, тихо-тихо, чтобы но разбудить детей.

Все пели, и, казалось, никто не замечал, как Зоя наклоняется к Лизе Евсеевой и совсем тихо, шепотом, говорит:

— Ничего, Лизочка. Ничего. Ты плачь. Плачь и думай: он умер за Родину, героем. За нас за всех умер. Что ж делать, когда такое несчастье. Ты всегда думай только, каким он был героем…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда я думаю о секрете, которым обладала Зоя, эта простенькая, круглоглазая русская женщина, то мне почему-то кажется: весь ее секрет заключался в простоте. В том, что она была тем, что она есть от природы, и ничем больше. Все в ней было гармонично, цельно, ясно. Ничего она о себе не придумывала. Она была такая, как все, и вместе с тем она была лучше. У нее было открытое сердце, и к тому же простое сердце. И этому ее открытому и простому сердцу чужие беды и огорчения были так же близки, как свои собственные. И чужим радостям Зоя так же радовалась, как своим. Она умела поплакать вместе с Лизой Евсеевой и умела порадоваться вместо с Елей. Она сердилась, когда обижали Дусю Шнякову, и краснела, если ей лгали, от стыда и неловкости за того, кто это делал.

Она была даже немножко слаба на слезы, и если видела какой либо очень хороший поступок, то умилялась, и ее круглые детские глаза делались влажными, она хлюпала носом и говорила:

— Вот видите, как хорошо, очень хорошо, да? Правда, как хорошо, просто чудно?

Старшина Достопамятнов рассказал, что когда его, наконец, назначили капитаном речного парохода «Зверь» и он, старшина, зашел поделиться своей радостью с Зоей, то она вынула из шкафчика заветную четвертинку, которая, он знал это, была предназначена для ремонта пары детских валенок, поставила эту четвертушку на стол, налила по рюмочке и выпила со старшиной за его капитанство и за то, чтобы его «посудина» завоевала первенство и получила переходящий приз. Кстати сказать, все так именно и случилось, инвалид-старшина показал на речном флоте настоящий высокий класс работы и гвардейства своего нисколько не посрамил, мы получили из пароходства позже большое письмо и вырезку пз газеты с портретом Достопамятнова, там все подробно описывалось, как старшина воевал, и как он перешел на речной транспорт, и как его «Зверь» вышел на первенство. Там были подробные причины всему, но сам Достопамятнов сказал мне так:

— Это, товарищ капитан второго ранга, дли вас, наверное, смешно, и даже, может, вы подумаете, что это во мне предрассудок сидит, но только у Зои Васильевны счастливая рука, Как она тогда четвертинку выставила и свое слово сказала, я и представил себе все. Потому что до этого я ничего такого не думал вовсе. Я только думал: ну что, бывший старшина второй статьи, ну куда ты теперь годишься? И ни во что слишком красивое не верил. Мечтал только сносно устроиться и нормальным путем идти. А Зоя Васильевна мне тогда и сказала первая насчет переходящего знамени и первенства. Вышел я тогда от нее, отправился на пароход и думаю: «А что? А почему не так? Кто над вами, старшина, хозяин? Может быть, я извиняюсь, ваша бывшая рука. Может быть, вы, старшина, представляете из себя такой ноль без палочки, что ввиду отсутствия одной руки ваше политико-моральное состояние вовсе низко упало? Или вы гвардеец, хотя и без погон и не совсем по форме одетый?» Вот как я тогда думал, товарищ капитан второго ранга, и смотрите, оказался не ноль без палочки: все довольно нормально у меня обошлось, и я не опозорился нисколько.

И Достопамятнов действительно ни сам не опозорился, ни нас не опозорил.

Люди говорят, что дурная слава вроде бы скачет, а хорошая ползет, или как-то там в этом смысле, что дурное все всегда знают, а хорошее не знают, а ежели и узнают, то очень медленно. В данном случае, то есть в случае с Зоей, это неверно. Дуся Шнякова положила начало Зоиной популярности, и про Зою многие жены матросов теперь знали и ходили к ней, как будто она была учреждение, со всякими своими нуждами. Иногда она сердилась, но как-то удивительно незлобиво: и сердилась, и смеялась, и ворчала:

— Ну что я — юрист? У меня стирка, мне стирать надо, я сейчас ничего не могу. Вот идите сами туда-то и туда-то…

Бестолковая жена шла и ничего не находила. Тогда Зоя отправлялась гама, Она очень подружилась с пожилым прокурором, о котором я вам докладывал. Этот прокурор, встречая ее, спрашивал, как двойняшки, и интересовался:

— Ну, какая сегодня кляуза будет? Какую бабу обидели?

Дела были такие, что к прокурору они не имели никакого почти отношения, но майор был опытным человеком, и он помогал Зое советами — куда пойти, да что сказать, да как написать заявление, и, только если Зоя натыкалась на полное равнодушие к своим нуждам, прокурор звонил сам по телефону.

Понемногу у Зон везде завелись знакомые, и всюду теперь ее знали, над ней даже немножко посмеивались, но это ее нисколько не трогало.

У нее были знакомые и в областной детской больнице, на краю города, и в бактериологической лаборатории, и в родильном доме, и в бюро продовольственных карточек, и в Морфлоте.

Так побежала хорошая слава Зон.

И уже не только на нашем корабле знали про Зою, знали про нее и на других кораблях дивизиона… И тогда произошла такая история.