Страница 4 из 33
Оборачиваясь на публику и поблескивая поощряюще своими странными глазами из-под пенсне, ворковал Кузмин.
Я подошел и взял аплодировавшего Каннегисера за локоть.
– Вот уж не думал, что вам это может нравиться.
– Как? Вам не нравится пение Михаила Алексеевича?
– Мне-то нравится. Но с вашими взглядами на жизнь этот „милый вздор“ как будто не вполне совпадает…
– Напротив, – он насмешливо раскланялся, – вполне совпадает. Не обижайтесь на меня, – тогда, в „Собаке“, я просто вас мистифицировал. Какие там подвиги…
…Он погиб слишком молодым, чтобы дописаться до „своего“. Оставшееся от него – только опыты, пробы пера, предчувствия. Но то, что это „настоящее“, видно по каждой строке.
…Каннегисера очень долго не казнили. Зачем это было нужно – не знаю. Долгие недели такой „жизни“ даже трудно себе представить. А ведь он „прожил“ их и, кроме страшной судьбы, которую сам себе выбрал, оставался тем же Ленечкой Каннегисером, двадцатилетним, влюбленным, гордым…» (Г. Иванов. Петербургские зимы).
КАРЕЕВ Николай Иванович
Историк. В 1879–1884 профессор Варшавского, затем Петербургского университетов. С 1910 член-корреспондент Российской академии, с 1929 почетный член АН СССР. Автор исследований «Крестьяне и крестьянский вопрос во Франции в последней четверти XVIII века» (М., 1879), «Очерк истории французских крестьян с древнейшего времени до 1789 года» (М., 1881), «Основные вопросы философии истории» (т. 1–3, М., 1883–1890), «Очерк истории реформационного движения и католической реакции в Польше» (М., 1886), «История Западной Европы в новое время» (т. 1–7, СПб., 1892–1917), «Неизданные документы по истории парижских секций 1790–1795 гг.» (СПб., 1912), «Неизданные протоколы Парижских секций 9 термидора II года» (СПб., 1914) и др. В 1899 был уволен в связи со студенческими волнениями из Петербургского университета, куда вернулся лишь в 1906. Во время революции 1905–1907 вошел в ряды кадетской партии и был избран членом 1-й Государственной думы.
«Профессором Новой истории был Николай Иванович Кареев. Еще до поступления в университет я слушал его лекции. Но в них я не нашел главного: живого общения с минувшим. Меня волновали слова Г. Гейне: „Живя назад жизнью предков, завоевать вечность в царстве прошедшего“. Николай Иванович не умел заставить слушателей жить в царстве прошедшего. Его интересовали обобщенные социологические схемы, интересовали его и конкретные исторические факты, которыми он подкреплял свои схемы. Высокий рост, торжественная поступь, закинутая голова, огромный лоб, окаймленный седыми, но еще густыми, длинными волосами, ниспадавшими на его широкие плечи (настоящая львиная грива), размеренный, спокойный голос, бесстрастный – все это внешнее так подчеркнуто характеризовало „жреца науки“.
И тем не менее в нем не было никакой позы. Он был вполне естествен, он не мог быть другим. Прямой и искренний, безукоризненно честный, он верил в науку как высшее, что создано культурой. Он был и жрецом, и неустанным тружеником. Студенты не любили его лекций. „Водолей“ – это прозвище постоянно сопутствовало имени Кареева. Но в семинарий его вступали охотно, и не только потому, что занятия были обычно посвящены волновавшей всех теме „Великая французская революция“. (Ведь все мы тогда сознавали, что живем „накануне“.)
У Кареева образовалась своя особая школа учеников, преданных ему. „Наказы“ избирателям, требования секций Парижа – документы эпохи такого рода изучались с большой тщательностью и захватывающим интересом. Все это давало прекрасный материал для обобщений социологического характера. Нельзя сказать, что Николай Иванович принадлежал к номотетической школе, что ко всему подходил он исключительно с точки зрения пригодности для обобщений. Он был последовательный эклектик (насколько эклектик может быть последовательным). Кареев твердо верил в возможность объективной исторической истины и непреклонно добивался проверки каждого факта…
Нельзя сказать, что личность не интересовала его. У него были и любимцы, например Мирабо. Но как будто личность интересовала его прежде всего своей политической программой. Н. И. Кареев мне представляется законченным типом русского либерала. Он придавал большое значение своей мало оцененной, как казалось ему, политической деятельности. (Он был депутатом кадетской фракции 1 Гос[ударственной] думы. Он подписал и Выборгское воззвание.) В кабинете его над громоздким диваном висела картина (масло), изображающая его сидящим на койке в каземате Петропавловской крепости (после „Кровавого воскресенья“ 9 января 1905 г.).
Все эпохи интересовали его. Про Кареева можно сказать… что он был прежде всего ученым и его попытки политической деятельности вытекали из чувства долга, но мало соответствовали вкусам этого профессора, его способностям „гражданина“.
…В беседе он казался много интереснее. Он был мастером рассказа, который излагал с легким и безобидным юмором. О последнем часе жизни Николая Ивановича мне рассказала его дочь (жена художника Верейского). Последние слова Кареева были из „Вакхической песни“ Пушкина: „Да здравствует солнце, да скроется тьма!“» (Н. Анциферов. Из дум о былом).
КАРСАВИН Лев Платонович
Историк и философ, богослов. Сочинения «Монашество в средние века» (СПб., 1912), «Очерки религиозной жизни в Италии XII–XIII вв.» (СПб., 1912), «Основы средневековой религиозности…» (Пг., 1915); «Католичество» (Пг., 1918), «Культура средних веков» (Пг., 1918), «Введение в историю (теория истории)» (Пг., 1920), «Восток, Запад и русская идея» (Пг., 1922), «Диалоги» (Берлин, 1923), «Д. Бруно» (Берлин, 1923), «Философия истории» (Берлин, 1923), «О началах» (Берлин, 1925), «О сомнении, науке и вере» (Берлин, 1925), «Св. отцы и учители Церкви: Раскрытие православия в их творениях» (Париж, 1926), «Periarchon. Ideen zur christlichen Metaphysik» (Memel, 1928), «О личности» ([Каунас], 1929). Брат балерины Т. Карсавиной. С 1922 – за границей. Погиб в ГУЛАГе.
«Смуглый и худой, похожий на свою сестру, всемирно известную балерину, Лев Платонович был очень красив, но красив декоративно. Тонкие черты лица, прямой, словно точеный, нос, узкая черная борода. Профессорские длинные волосы ложились на чуть приподнятые плечи. В его умном, сосредоточенном лице было мало мягкости, доброты и той светлой одухотворенности, которые так характерны были для лица его учителя – И. М. Гревса. Что-то затаенное и недобро насмешливое поразило меняв этом значительном лице талантливейшего молодого ученого.
…Блестящий Л. П. Карсавин в те годы отличался каким-то умственным сладострастием. Он не только любил тончайший анализ различных средневековых систем, изящные построения своего изощренного ума, он любил ниспровергать принятое либеральной наукой. Так он отрицал и теорию прогресса, и прагматизм. Его религиозность носила оппозиционный духу позитивизма характер и имела яркую эстетическую окраску. Он хотел Божество видеть по ту сторону добра и зла. Эти тенденции сказались в более поздних его книгах „Saligia“ („Семь смертных грехов“) и „Noctes petropolitanae“ [лат. „Петербургские ночи“. – Сост.]. Работы Карсавина – это „Мир искусства“ в науке» (Н. Анциферов. Из дум о былом).
«Лев Платонович был незаурядным человеком. Определение его как человека можно было бы отнести к тому понятию человека, которое было еще живо во Флорентийской Академии в эпоху Возрождения…Должен сказать, что, когда вспоминаешь Льва Платоновича Карсавина, особенно поражают его необыкновенные глаза. Я бы сказал, что глаза его были не русские. По преданию, семья Карсавиных происходила от Палеологов, византийской императорской семьи, которая дала России великую княгиню – Софию Палеолог. Глаза его были для меня ключом ко всему его творчеству. Это были древнегреческие глаза. И в нем самом жил древнегреческий дух, проникший в Россию из Византии. Этот дух явно сохранился и жил в Льве Платоновиче Карсавине. Он был предназначен обновить и укрепить основы православия. Во всех его книгах, в „Началах“ и других, в рассуждениях о вечности, о симфоническом характере церкви вообще, об отцах церкви, о славянофилах, продолжавших византийскую линию, было стремление пересмотреть самые основы православия. И этот факт, при всей своей скромности, Лев Платонович сам признавал. Это была одна сторона его „добротолюбия“. Другая – это то, что Лев Платонович был замечательный семьянин. Такой необыкновенной любви к своим трем дочерям, какая была у Льва Платоновича, я не встречал ни у кого, кроме, может быть, Розанова, имевшего тоже трех дочерей. Свою тревогу за Россию и православие Лев Платонович связывал с тревогой и заботой о своих дочерях Ирине, Марине и самой младшей Сусанночке, за которую он больше всего боялся и тревожился.