Страница 9 из 39
Я села на скамейку в маленьком цветнике, разбитом перед школой, напротив склада «Заготзерна», и подумала, что встреча с детством и счастьем не состоялась. Оно прошло, и то, что было за ним, прошло, ушло в землю, ушло в воду, ушло на дно.
Наверное, я сидела здесь очень долю, потому что разгорелось солнце и в каких-то легких лиловатых и голубых цветах на школьных клумбах засверкали под солнцем капли дождя, а лепестки их стали просвечивать. Молодая женщина, поправляя кошелку с овощами, опустилась рядом со мной на скамейку.
— Скажите, пожалуйста, как мне попасть отсюда на Благовещенскую улицу? — спросила и ее.
Мне хотелось разыскать еще дом наших друзей по тем годам.
— На Благовещенскую? Что-то я такой не знаю…
— Она пересекает Крестовоздвиженскую, вот эту, которая идет отсюда.
— Ну-у? Разве это была Крестовоздвиженская? Вот интересно, какие все названия были божественные… Она — Октябрьская. А та, что вам надо, наверно, улица Свободы. Я не знаю как следует, я на улице Зины Золотовой живу.
— А Зина Золотова — это кто?
Она посмотрела на меня, склонив голову, как птица, темными серьезными глазами:
— Разве не знаете? Приезжая, видно, ну да. Это наша замечательная угличанка. Первая здешняя трактористка, комсомолка. Ее кулаки зверски убили, молодую совсем. Вот в ее честь и назвали улицу. Мы там и живем с мамой, со старушкой.
— Вы здесь родились, да?
Она покачала головой и коротко вздохнула.
— Нет, мы не здешние… Мы — ленинградские. Только мы тут уже давно — одиннадцать лет. Наш папа тут работал, на строительстве гидростанции, монтажником. Только вернулся со строительства, а тут война, блокада… Ну… он умер в блокаду, с голоду, не выдержал. А умирал — велел нам с мамой сюда ехать. Мы в феврале через Ладогу ехали, по Дороге жизни. Много тогда через Дорогу жизни ехало, а некоторые просто шли… Везут за собой саночки, в саночках — ребятишки, ребятишки замерзнут, мертвые уже, а мать все везет, пока сама не упадет или пока ее не подберут… А мы на грузовике… Мне десять лет, сестренке того меньше, мама еле жива, вся черная, как смерть… Как только доехали до Большой земли, не знаю… Ну, все-таки в нашем грузовике несколько человек по дороге замерзло… А мы сюда все же добрались, как отец велел. Тут много блокадников, ленинградцев. И встречали нас тут сердечно, кормили хорошо, а нам первое время все не наесться, все не наесться, даже стыдно. И девочкой была, и то мне было совестно. Но — ела!
Она рассказывала так, как говорят о блокаде почти все ленинградцы, пережившие ее, — ровным глуховатым голосом, словно прислушиваясь к себе и не веря себе…
— Вот так с тех пор и живем мы здесь. Я эту школу как раз кончила, а сестренка еще учится в девятом. Ну, многие из блокадников обратно уехали, в Ленинград, а мы здесь остались. Понимаете, побоялась мамаша возвращаться в Ленинград, — не могу, говорит, не могу, мы ведь там такое пережили, вы не представляете…
— Нет, — ответила я, — представляю.
— Ой, — воскликнула она, словно обрадовавшись, — вы там были, в блокаду? До конца?
— Да. До конца.
— Ой… А сейчас вы… не оттуда?
— Оттуда. Всего две недели назад.
— Оттуда! — воскликнула она, и вдруг слезы брызнули у нее из глаз. Она засмущалась, постаралась засмеяться. — Ну, расскажите ж, какой он?
— Ну какой же он может быть? Чудесный, самый красивый! В этом году на Невском трамваи сняли… И на Большом на Васильевском тоже. И на проспекте Кирова… А за Московской — парк Победы совсем густой стал. Да, ведь вас уже не было, когда мы его сажали. Но он прекрасный! Следов блокады почти совсем не осталось…
Я рассказывала добросовестно, а все как будто не о том, не о главном, но она жадно спрашивала и спрашивала, перебивая иногда восклицаниями: «Ну да?», «Вот здорово!» — ее блокадное детство было для нее тем же, чем для меня угличское! — и вдруг, заторопясь, вытащила из сумки фотографию.
— А я здесь после школы замуж вышла, и вот сын, Вовочка, уже третий год, хотите выглянуть?
С фотографии глянула на меня толстая мордочка мальчугана с губами, вытянутыми в трубочку, и донельзя вытаращенными, очень удивленными темными глазами: наверное, фотограф показал ему какую-то особо удивительную «птичку».
— Вот он уже настоящий угличанин, — сказала молодая мать, любуясь удивленным сыном. — Но я его обязательно в Ленинград свезу, — горячо добавила она, — обязательно свезу, как только понимать начнет. И покажу ему все, и прочитаю, и о дедушке расскажу… Нельзя, чтоб дети про такое забывали… то есть он, конечно, не может помнить, я хочу сказать, надо, чтоб знали дети, что до них пережили, правда ведь? Если не возражаете, дайте ваш адрес, мы вас навестим обязательно.
Я подумала, что к тому времени, когда удивленный мальчуган «начнет понимать», пройдет по меньшей мере семь лет, но адрес свой дала и сказала, чтобы обязательно заходили, когда приедут, обязательно.
…Я вновь обошла участок, где когда-то было детство, где маленький, древний русский город Углич приютил нас, детей, в годы гражданской войны, в годы борьбы за власть Советов… и снова принял ленинградских матерей и детей в годы войны Великой Отечественной… а наше поколение уже воевало, обороняло Ленинград, и холод, голод и тьма блокады были стократно страшнее, чем в детстве, в Угличе… и я была на войне, в Ленинграде, вместе с папой, как равная… и пришел сверкающий День Победы, и в честь него мы заложили парки, теперь уже почти дремучие… А между этими двумя войнами была трактористка Зина Золотова, убитая кулаками, и сотни подобных ей — я помню их по работе в Казахстане, по первым большевистским веснам, — и строилась Угличская гидростанция — строилась совсем-совсем не так, как Волховстрой, — и часть древнего Углича безвозвратно ушла в воду, а гидростанция по мощи своей во много раз превзошла мечту детства, первую любовь молодой Республики — Волховстрой, но и она, эта гидростанция, — лишь одна из первых ступеней великой «волжской лестницы»…
О, какое большое время уложилось в жизнь каждого из нас, какое большое! Его хватило бы на несколько поколений, а приняло его — одно… Сколько событий, и почти каждое — твоя жизнь, сколько горя и радости, неразрывных с горестями и радостями всего народа. И вот не светлое чувство счастья, которое мечтала я встретить здесь, но нечто большее — почти грозное, открытое чувство своей живой сопричастности, кровной, жизненной связи со всем, что меня окружает, с тем, что уходит в землю и в воду, и тем, что воздвигнуто и воздвигается над землей и водой сейчас, с теми, кто в разные годы погиб за Родину, за коммунизм; с теми, кто строил Угличскую гидростанцию; с теми, кто рождается, растет и трудится здесь, в Угличе, в Ленинграде, по всей стране, — это всеобъемлющее сильное чувство, знакомое многим и многим советским людям, охватило сознание и сердце. И если жизнь моя так неразрывно сплетается с жизнью страны, значит, в ней остается все, вплоть до утрат, и все вместе с родной землей устремляется в будущее, к новым утратам, к новым возникновениям. «Это мое». Нет, это наше. И все наше — это мое! Это мое!
…А монастырский корпус, где жили мы далекой зимой двадцатого года, и липы, и прудок я все-таки нашла и, забегая вперед, расскажу об этом.
Рисунок пером
Я нашла это все потому, что сначала отыскала одного старого своего учителя, учителя рисования. Он не помнил меня, конечно, но я вспомнила и даже узнала его, когда пришла в его кирпичный домик на самом берегу Волги.
Иван Николаевич Потехин, художник, старожил угличанин, мой старый учитель рисования, одну за другой показывал мне акварели, этюды маслом, рисунки карандашом и пером, изображающие старый, сказочный Углич, и вдруг так запросто и положил перед глазами этот тонкий рисунок пером, а на нем — детство, зима, счастье, на нем то, что снилось долгие годы, заветное место, к которому я так и не могла дойти во сне и не дошла наяву… А оно, оказывается живо. И вот глядит на меня всей своей неуходящей прелестью. Оно живо, оно сохранено старым художником — этот корпус с нашим окошком, выходящим к липам и зимнему дворику. Как догадался он, что этот скромный рисунок так нужен будет чьему-то сердцу? Радость встречи этой, подаренной искусством, была вероятно, глубже той, которую ждала я от жизни… Нет, не за прошлое держался старый художник, запечатлевая и этот угол монастырского двора, и стоящий теперь на дне Угличского водохранилища Паисьевский монастырь XV века, фиксируя облик Углича до возведения рядом с ним плотины, гидростанции, шлюза. О потомках, о будущем думал он, о наследниках, которые придут сюда принять все свое наследство и пожелают увидеть, а что же тут было много-много лет назад, и, увидев, по достоинству оценят бурное наше время, менявшее облик русской земли… Он думал, как большинство встреченных мною людей, не только о завтрашнем дне, но и о Большом Времени, простирающемся далеко в будущее. Не мешает это, а помогает ему творчески, озаренно работать для дня сегодняшнего. Вот он ходит по деревням, зарисовывая старинную, еще сохранившуюся кое-где резьбу наличников, подзоров, коньков, — ведь резчики по дереву, как и гончары, здесь почти исчезли. Исчезают и образцы. Но они должны быть сохранены — чудесные в простоте, первородности и естественном изяществе образцы! Должны вновь появиться искусные молодые мастера, искусство резьбы не должно исчезнуть, ведь оно служит людской радости, украшению мирного жилья, его не заменить никаким машинным производством — здесь нужна мудрая и свободная человеческая рука… Вот он, невысокий и крепкий смуглый старичок, неутомимый краевед, бродя по лесу, обнаруживает под корнями вековой вывороченной ветром сосны кирпичи… Старые, массивные кирпичи… Он наклоняется, разбирает кирпичи, обнаруживает лаз, бесстрашно ползет туда на спине, чиркает спичкой и видит, что кирпичный свод над ним сияет десятками ослепительных красок с преобладанием голубых, желтых, зеленых — точно ушедшая в землю пышная радуга спряталась и окаменела здесь. Ему ясно — это печь для обжига немеркнущих знаменитых угличских изразцов, которыми изукрашены древние церкви возле его кирпичного домика, из которых сложены лежанки и печи в старинных бревенчатых домах Углича. Здесь они обжигались — на своде следы поливы, секрет которой еще не разгадан, которая так нужна была бы нам и для облицовки наших зданий, и в керамическом современном производстве. Значит, оно действительно было в Угличе, и его тоже можно возродить, тем более что возле города огромные залежи прекрасных жирных, пластических глин и редкие по качеству каолиновые глины. И вот Иван Николаевич из этих великолепных глин лепит опытные фигурки, вазочки, утварь, с большим трудом, кустарным способом обжигает их, и все же обжиг дает прекрасные результаты. Здесь сама природа, сами исторические традиции подсказывают: возродить керамическое производство, и старый художник предлагает создать студию, объединить и воспитывать кадры художников — резчиков, керамиков — тружеников, которые уже сейчас могли бы украшать быт горожан и колхозников. Его никто не обязывает к этим зарисовкам, изысканиям, опытам (так же как никто и не помогает ни в чем!), — его обязывает к этому личное, государственное сознание долга перед сегодняшним днем, перед будущим, перед наследниками.