Страница 3 из 39
И, не отдавая себе отчета в этом так ясно, как теперь, я помню — сердцем помню, как почувствовала, что что-то очень хорошее, светлое остается в Угличе, такое, чего уже никогда никогда не будет, даже в Петрограде. И точно тонкая, блестящая, острая струнка дернулась и застонала, задрожала в груди.
…Мы ехали по Волге целый день и целую ночь, и ночью сперва было очень интересно: казалось можно даже, если изловчиться, подцепить из темной и теплой воды серебристую звездочку, как рыбку, и на берегах толпились теплые, уютные огни, но потом очень захотелось спать. Мы долго не могли примоститься, отовсюду выпирали ящики, потом, по-щенячьи прижавшись друг к другу, кое-как задремали. Однако проснуться пришлось почти сразу — мы подъехали к станции Волга. Кругом был темно-розовый туман: мы причалили прямо у берега. Мучительно хотелось спать, и все было как во сне: и то, что мы долго карабкались по мокрому, холодному, сизому от росы откосу, и то, что потом сидели в какой-то вонючей избушечке, а потом ехали на нестерпимо скрипящей телеге, и когда уже взошло солнце, приехали на станцию Волга и вошли, наверное, в вокзал.
И тут я до того поразилась, что сон как сдунуло, а та стонавшая внутри тонкая струнка смолкла внезапно, как оборвалась: столько людей, столько людей было кругом — и в самом вокзале с мутными, полуразбитыми окнами, и на платформе, и прямо на земле у стен вокзала, — столько людей, и, главное, у всех, решительно у всех было одно лицо! Не мужское и не женское, не старое и не молодое, а просто лицо, желтое, как церковная свечка, с синими тенями у глаз, со слипшимися прядями серых волос… Потом я узнала это лицо на плакатах Помгола. И — кто лежал в изнеможении, прямо на полу или на земле, кто сидел, кто стоял, но все как-то клубились, кричали, кишели, и диким бедствием, дикой стихией веяло от этих желто-синих клубящихся людей с одним лицом, от слитного., горестного, неумолкающего крика, от режущего плача грудных, от пронзительного запаха мочи и гари.
«Это потому, что кончилась война… это все домой… В Петроград, как мы. Все, все в Петроград… И мы, как они, мы такие же, мы все вместе в Петроград, в Петроград», — стремительно пронеслось в уме, и вдруг я ощутила себя целиком во власти этой стихии, ясно почувствовала, что меня — отдельно — вовсе и нет на земле.
И мы с мамой сели на пол, в гущу людей, тесно прижавшись к одной тетеньке с желтым лицом, до ужаса похожей на нашу маму. Я не могла отвести глаз от нашей соседки. И мы сидели на вокзале долго, до самого вечера, и с ненасытным, новым для себя любопытством разглядывала я обглоданных голодом людей, всем существом ловила общий гул и стон и с жадностью, со страхом, со странным восторгом прислушивалась к новому, смутному, непонятному и огромному — ощущению бытия.
Посадка в вагоны была страшной. Тут все заклубилось так, что, казалось, еще минута и — гибель. Папа подал меня и Муську какому-то дядьке прямо в окно, и дядька бросил обеих на верхнюю полку, как мешки. Потом забравшиеся в вагон стали выталкивать тех, кто еще лез в окна, и, в дрожащем желтом свете свечи, люди галдели, стонали и кишели еще страшнее, еще печальнее, чем на вокзале, но я уснула мгновенно, едва голова коснулась полки…
Сказка о свете
Мне казалось, что кто-то быстро гладит меня по лицу прохладной, пушистой лапкой.
«Белка», — подумала я, не удивляясь, и в ту же минуту мне приснилась оранжевая сосновая роща, где сосны стояли очень прямые и ярко-оранжевые и между ними неподвижно висели зеркальные солнечные блики и тени. Было очень жарко, руки и щеки прилипали к смоле, было душно от сияющей жаркой смолы, от солнца, от яркого цвета сосен, а белка щекотала лицо быстро, прохладно, нежно, всеми волосиками, расторопно перебирала пряди волос у меня на лбу.
— Белинька, милая, — косноязычно пробормотала я, смеясь и очень любя белку, — вот я тебя поймаю и привезу в Петроград…
Я подняла руку к лицу и открыла глаза. И мгновенно, с той неукротимостью, которая вспыхнула во мне вчера на вокзале, стала смотреть и слушать, смотреть и слушать…
Стучал поезд. Смутный рассвет недоуменно, неуверенно освещал вагон. Я взглянула вниз: непонятно как разместившись, истошно кричавшие ночью, грубо пихавшие друг друга люди спали. Все спали, спали сидя, тесно, доверчиво прижавшись друг к другу, спали опустив головы на колени, или спрятав лицо в ладони, или охватив руками затылки. Я не могла различить среди круглых, одинаково согнутых спин папу и маму, спавших, как все. Все сидели так, точно цепенели в глубоком, грузном раздумье, неподвижные, серые, согнувшиеся, и были похожи сверху на большие круглые камни, робко озаренные серым рассветом.
«И спит король Артур, и крепко спят рыцари круглого стола», — вдруг торжественно и грустно прозвучала в уме вычитанная откуда-то фраза, и так это похоже показалось!
Они спали, усталые, безмолвные, как бы навсегда оцепеневшие в важном раздумье, и, спящие так, мчались в Петроград. Лишь иногда раздавался стон или отрывочное, полубредовое бормотанье, — наверное, у многих уже начинался сыпняк…
«И крепко спят рыцари круглого стола… А белка?» Лапка ее все еще бегала по моему лицу. Но это оконная рама чуть чуть спустилась, легкий предутренний воздух врывался в горячий вагон. Я подставила под живую эту струю открытый горящий рот, приостановив дыхание… Нет, спали не все: внизу, под моем полкой, невидные сверху, негромко говорили двое мужчин. А за окном расстилалось пустое, серое, туманное поле. Обгоревшая избушка боком проскочила мимо. Туман стал гуще, зарокотало железо: мы медленно ползли по железному мосту. Черные, влажные балки плыли мимо окна, нахохлившийся часовой, стоя на каком-то странном выступе моста, поднял глаза и взглянул мне прямо в зрачки, и взгляды наши столкнулись, слились… А внизу и вдали, за балками, тускло поблескивала вода — это была река. Холодная, бесцветная, вся в парах, уходила она в пустые поля, где едва-едва в тумане и утренних сумерках намечались кустарники. И на мгновение остро, почти болезненно, мне показалось, что все это уже было один раз в моей жизни: земля и вода в тумане и пристальный взгляд незнакомого человека прямо в зрачки — из пустоты и тумана…
— …И вот, дружба, трудятся на этой реке массы народа, — нараспев говорил под моей полкой мужской голос; таким голосом, наверное, говорили по ночам сказочники — сипловатым, таинственным, чуть воспаленным. — Со всех концов Расеи народ, всякого рабочего люду массы — каменотесы, камнебойцы, плитоломы, катали… как при Петре Великом.
— Мы слышали, — ответил голос помоложе, усталый и ломкий.
— И завезена туда удивительная машина… Это… это умнейшая машина на свете, дружба! Она тебе этаким когтем, вроде ковшика, подцепит и подымет земли… Ну, сколько, ты полагаешь, подымет земли?
— Ну сколько?
— А до ста возов земли за один раз! Чуешь? И она любую землю берет — и летом и зимой. А зимы у нас какие пошли? Голодные и холодные, и земля теми зимами — железная. А она этой земли не боится! Она ее копает и копает, грызет до самого дикого камня и сыплет высоченной горою…
— Ну а для ча ж это все?
Рассказчик глубоко, радостно вздохнул, и голос у него стал мягким и умиленным, точно заснял в сумраке; так, должно быта, светлели голоса сказочников, когда приступали они к рассказу о снятии заклятия.
— Эх… дура ты, малый. «Для ча?» Да ведь там же водопад будет! Преогромаднейший, пойми, водопад. И такой неистовой силы, что от этого водопада появится сам свет. Как от бога. Оно Волховстрой называется, дружба, ты запомни это — Волховстрой.
— И много его будет, того свету?
— У-у, малый! Спросил тоже! Да всю Расею светом зальет, до последней щелки. Белый свет, ясный, как денной. Одно слово — научный, ну, попросту говоря, элек-три-че-ский… только тебе пока не выговорить это, пожалуй.
— Отчего же это, — вдруг обиделся молодой голос, — Очень даже выговорим: е… е-лек-тричесткий… Уж ты, дед, думаешь…
— Да я не думаю! — почти ликуя, воскликнул рассказчик. — Я просто говорю: учись, дружба, понимай… Ведь сила от этого света будет, от электричества, страшная сила. Этой силе все подвластно: ею и железо можно точить, самое твердое, и машины двигать, и пахать, пахать можно, малый, вот что главное, да не так, как мы сейчас сохой ковыряем, а тыщи верст зараз поднимать. Сила и свет, как от господа бога, — сила и свет.