Страница 4 из 5
Сначала Тука поклялся отомстить отцу, когда вырастет: тоже спустит ему штаны и высечет у магазина при всей публике. Теперь не очень сердится. Расти еще долго, устанешь злость копить, а приключение все-таки было настоящее, как в сказке: страшная ночь, месяц, похожий на бычий рог, казах у кизячного костра, овечье молоко… Вспомнишь — и то мороз по коже.
— Пи-ить… — тоненько пропела Муська.
Надо вести поить и кормить ее, а то заболеет еще — вот возни будет с ней, и мамка работу бросит. А это совсем никуда не годится: колхозу помощь нужна, да и заработок в семье не лишний. Женщины зимой отдыхают, им зимой делать нечего, сиди дома и обеды вари.
— Пи-ить…
— Нашей Мусеньке пить? — спросил Тука, будто сейчас только услышал. — Нашей лапочке… — Муська сморщилась, закрыла глаза. Тука схватил ее за руку, поставил на ноги, сказал: — Пошли!
Эх, пришла бы мамка на обед! Она, бывает, приходит. Сядет на попутную машину — и домой на полчасика. Муську накормит, чего-нибудь приготовит, дома приберется и опять в поле. Пришла бы сегодня: что-то день очень длинный. Почувствовала бы, как трудно с Муськой, как жарко ей, как хнычет она… Она же маленькая, Муська, ей без мамули нельзя, терпение у нее тоже маленькое. После легче было бы до вечера прожить.
— Садись, вот так. Бери картошку, два яйца, хлеб. Потом молоко выпьешь. Всю кринку, ясно?
Муська сопит, смотрит на стол так, будто боднуть его хочет. Избаловалась — это все ей не вкусно. В войну люди голодали, даже умирали с голоду. Дети — и то про хлеб мечтали. Мамка голодала, папка голодал, бабушка чуть не кончилась, а Муська заелась теперь. Буржуйка несчастная! Маленькая, а уже с пережитками.
— Не хочешь? — спросил Тука.
Муська всхлипнула.
— Убью! — сказал Тука, сунул руки в карманы и остановился по другую сторону стола.
Муська принялась быстренько есть, следя за Тукой, чтобы он не вытащил из карманов кулаки. Откуда и аппетит появился, причмокивает, даже Туке есть захотелось.
«Вечером, когда придет мать, придется убежать, — думает Тука, — но это ничего, зато сейчас Муська хорошенько наестся, и на жаре не раскиснет, и не заболеет от слабости. Жалко ведь — своя, родная».
А родители все равно ругают Туку за то, что он старший и лентяй. Какая же здесь работа? Нянчить — это не работа, от этого только устаешь и злой становишься. Работа — когда что-нибудь делаешь, например, машину водишь, землю копаешь, талу рубишь. Даже в поле, на колхозном огороде — работа. В прошлом году, когда Муська жила у бабушки, Тука ходил с матерью на огород — окучивал картошку, поливал помидоры, полол; уставал, спина болела, хотел убежать куда-нибудь подальше, но все-таки это была работа, хоть и женская.
— Тука-а, — жалобно позвала Муська.
Оказывается, она съела все и лишнее яйцо еще прихватила — Тукину порцию. Сидела просто так, скучала, ожидала, когда Тука обратит на нее внимание, и глаза у нее были узенькие и липкие.
— Каши Мусеньки наелись? — спросил Тука.
— Ух-гу.
— Наши Мусеньки баю-бай будут?
Муська промолчала, она не соглашалась спать, даже если валилась с ног (боялась во сне одна остаться, что ли?), и Тука, взяв ее на руки, тяжелую, горячую, будто вытащенную из печки, понес к кровати. Едва поднял на край постели, перекатил к степе; задернул на окнах занавески: в сумерках мухи слепнут, не сразу находят Муську. Вздохнул, тихонько засмеялся, пошел к столу и съел все, что там осталось: «Надо питаться, чтобы скорей вырасти, мужиком сделаться».
Солнце чуть-чуть перевалилось на другую сторону неба, начало слова сжиматься в огненный комок, но было еще большое, косматое, и на домах, холмах, на всей степи лежал его белый, огненный свет. Только тополя чуть позеленели, будто их окунули в воду и они стали понемножку оживать. Теперь сделалось душно, а это хуже, чем горячо. Этого даже куры не выдержали — спрятались под сарай, и поросенок затих — сварился, хоть мясо ешь. Но все-таки тополя позеленели. Скоро отвалит от земли жара, рассеется в огромном пустынном степном небе, из которого уйдет солнце — злое, косматое, как зверь.
«Надо работать, — решил Тука, — без работы совсем делать нечего и жить скучно. Или уснешь еще, а это вовсе не интересно».
Лучше всего поехать за талой. Возле речки прохладно, искупаться можно, с мальчишками поговорить: может, чего-нибудь интересного знают. А главное — тала нужна. Талы на речке не очень много, к осени ее всю вырубят, растащат по дворам, придется далеко за талой ехать. Без нее в хозяйстве нельзя, она и дрова заменяет, когда подсохнет, и на постройку годится: обмажь плетень глиной — вот тебе и стена. Талу можно продать — запросто каждый купит, кто заготовить поленился. За нее отец сразу обещанный велосипед купит да еще с мотором.
И опять Тука вспомнил о Муське: все-таки она сильно мешает нормально жить. Надо с матерью поговорить, пусть отправит ее на недельку к бабушке, пока Тука по хозяйству управится. Бабушки, хоть и городские, должны внучек своих нянчить, а не писать в письмах, что они больные, старые и усталые. Молодых бабушек не бывает — бывают сознательные и малосознательные. Сознательные до смерти работают, родным помогают.
За плетнем послышался стук: Васька Козулько бил железом по железу. Стук сухой, горячий, как в кузнице. Слушать было противно. Это Васька назло Туке гремит, на нервы действует. Тука хотел пойти к дыре и поругаться с Васькой, но передумал. «Лучше дыру заделаю», — сказал он себе, взял в сенях молоток и гвозди, вытащил из сарая доски от поломанных магазинных ящиков. Осмотрел плетень, смерил дыру, начал работать.
Как это раньше Тука не догадался заделать дыру? Во-первых, Васька в нее лазит, во-вторых, украсть что-нибудь может. Во дворе много добра: солома, кизяк прошлогодний, уголь тоже. Кое-что другое. А Васька к себе тащит. У них вся семья такая — хозяйственная: отец полевод, мать на птицеферме работает, хорошо живут. И еще лучше хотят жить. Из-за этого надо от них отгораживаться, а надежнее — собаку купить злую, на ночь с цепи спускать. Сунется кто-нибудь из Козулек — покусанный назад уползет.
Плетень дрожал, раскачивался, гвозди гнулись, доски скалывались. Тука обливался жаром, от пота щипало в глазах, и он плохо видел, но упрямо колотил молотком. Даже Васька бросил свое железо, глазел, удивленно шмыгал носом: он, конечно, не ожидал, что Тука так быстро догадается, зачем их семейству дыра нужна.
Приладив последнюю доску, вбив в нее здоровенный гвоздь, который на целый палец вылез по ту сторону плетня, напротив Васьки (будто пронзил его), Тука бросил молоток и сел на землю отдыхать. Сидел долго, чуть не уснул, а потом услышал: плачет Муська. Оказывается, она стоит рядом с ним, трет глаза и топает ногой — сердится, что Тука не встречает ее ласковыми словами.
— Наша Мусенька… — начал он, глянул на плетень — заплата была надежная, виднелась белым пятном, — сказал: — Смотри. Это я, сам. Хорошо?
Муська терла глаза, ничего не видела.
— Ты знаешь, кто такая? — Тука встал перед нею, сунул руки в карманы. — Каракатица!
Муська притаилась, соображая, что ей делать: зареветь как следует покрепче или не испугаться этого слова?
— Поняла?
— Не-ет, — открыла глаза Муська.
— Такая птица есть, которая людей живых съедает и всегда плачет.
— Не-е.
— Чего — не?
— Не-ет.
— Пошли играть.
Тука усадил Муську на песок, дал ей банку, ложку, куклу, два гвоздя. Она пыхтела, хмурилась, расшвыривала песок, потом у нее задрожали губы, глаза залились слезами. Бросив в Туку сразу ложку и гвоздь, упав на спину и задрыгав ногами, чтобы Тука не сразу смог подойти к ней, Муська заорала:
— Не-е-т!
Тука сел на пустое перевернутое ведро, приготовился ждать: теперь ничего не сделаешь, теперь пусть орет, пока не охрипнет, пока не выревется. Говорят, так маленькие дети даже умереть могут. Муська еще ни разу не умерла: как почувствует смерть близко — быстренько замолкает. Она хитрая, жить хочет, мороженое кушать, с мамулей целоваться. Пусть поревет.