Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5



— Видали! Он у меня такой! — говорит Таршуков.

Пожимая чьи-то руки, слышу какие-то слова, оправдываюсь: «Без привычки трудно… Не приходилось… Каждый в своем деле мастер…» Мне тоже что-то говорят, понимаю — успокаивают. Саша заботливо берет меня под руку, и мы движемся дальше.

Железные трапы, фермы, перекрытия… Проходит пятнадцать, а может быть, двадцать минут. Сквозь морось пробивается солнце — вспыхивает бетон, светятся опалубочные щиты, слепит мокрым блеском железо, — вверху больше свободного воздуха, видна кромка плотины, и стрелы кранов прочерчивают само небо.

Спина Саши Таршукова исчезает, как бы переваливается на другую сторону бетонной стены, я останавливаюсь — надо передохнуть, чтобы спокойнее, солиднее выглядеть там, на людях, — потом неторопливо, по отлогой лестнице взбираюсь на гребень плотины.

И вижу море, которое уже имеет название — Красноярское. Но здесь оно мало похоже на море. С двух сторон стискивают его гранитные кряжи, — и скорее это широкая, большой глубины река. (Может быть, там, выше по течению, где начинаются распадки и долины, вода необъятно, по-морскому, раздвинула свою гладь.) Непривычно укоротились, огрузли в воду сопки — как срезанные по самые макушки, — сосны, будто позабыв о грани берега, вошли кое-где по самые кроны в реку. Небо казалось близким, приплюснутым к земле, невысоко парил коршун (но так солидно и медленно, словно под ним была прежняя пропасть), вода не ко времени струила из своей глубины холодный пар. Мне подумалось, что здесь, на другой стороне плотины, возникли иные пространства, иные измерения. Нарушилась первозданность, и все сделалось малопонятным, как в чуждом, придуманном мире.

— Отец, шагай сюда!

У края стены, над высокой водой, собравшей желтую пену, щепки, мелкий лес, — трудились люди. Чиркала и гасла электросварка, погромыхивала арматура. По узкому настилу я прошел к ним, взялся за поручень: внизу, метра в четыре глубиной, зиял люк. Туда опустилась бадья, выплеснула пять тонн жидкого бетона, он разлился ровно, глянцево, и в него тут же впились толкушки-вибраторы. Бетонщики уплотняли, укладывали, как бы усыпляли на века твердеющий бетон.

— Знакомься, отец! — Саша Таршуков тянул мою руку куда-то в сторону, и я увидел рослого, до черноты загорелого человека в каске и очень опрятном и чистом брезенте. — Это Гурвич, бригадир. Не стесняйся, свой парень. А это! — Саша, сияя, крикнул Гурвичу: — Мой батя! Приехал! Встаю сегодня — он входит, здравствуй, говорит. Вот неожиданность!

Гурвич присматривается ко мне, медлит, потом осторожная улыбка оживляет его обветренные, с сизым налетом губы, он закуривает. Подходят другие бригадники, всех их Таршуков называет по именам, ласково: Валя, Жора, Леша, — показывает на меня. Те тоже начинают улыбаться, а Гурвич говорит:

— Моложавый что-то у тебя батя.

— Он у меня такой!

— Ты сколько сегодня принял?

— Опохмелился. По случаю приезда. Такая неожиданность!

— А человека по «рабочке» протащил?

Таршуков развел руки, немного смутился, будто его обидели нехорошим словом, заикаясь выговорил:

— Трудности показал…

— Эх, ты! Трудности. Сколько тебе говорено было? — Гурвич почти сердито нахмурился, сдвинул со лба каску. — Мало тебя папаша в детстве порол.

— Он? Никогда! — Таршуков ласково потрогал двумя пальцами мою скудную, с мелкой проседью бороденку. — Правда, отец? Вот женить приехал, невесту подыщем, тут их навалом.

Все засмеялись, кто-то сказал:

— Вот дает!

Гурвич курил, прищурясь, оглядывал меня и Таршукова, я улыбнулся мельком ему, он вздохнул, как бы с облегчением и извиняясь: «Что поделаешь — такой человек…» Мне уже было ясно, что Саша разыграл комедию «Приезд отца к сыну», но удивляла его естественность, серьезность.

— Женюсь, ребята! — восторгался он. — Хватит. Чего хорошего вижу? Вот и папаша обижается. Женись, говорит. На старости лет порадуй.

Гурвич положил ему на плечо руку, слегка надавил.

— Пойдем.



Они уселись под навесом. На столе, сколоченном из двух необструганных досок, лежал лист бумаги — наверное, ведомость — и маленький исшарканный сундучок.

Я стоял где-то посередине хребта плотины, ее огромное железобетонное тело, крыльями врезанное в гранит берегов, было видно мне, как на фотографии, снятой с воздуха. Это ощущение усиливалось тем, что я почти не чувствовал собственного веса, своей ничтожной величины. Вспомнилось сравнение — пирамида. Да. Но не египетская. Подо мной, тяжко вздрагивая, исходя машинным гудом, рождалось нечто непостижимое, изумляющее и пугающее разом и как бы говорящее: «Вот что может теперешний человек!» Маленький, ростом и весом не крупнее египтянина. А что дальше будет!.. Я стоял, все больше мельчая, делаясь частицей этого движения, этой массы.

— Готов, папаша, как штык! — Саша Таршуков прятал в карман деньги, насвистывая бодрый мотивчик. — Еще немножко покажу тебе, и айда. Вот глянь сюда. — Он перевел меня в сторону котлована. — Смотри — трубы, одна близко уже. В них вода пойдет. Отсюда, через эти люки, где мы работаем. Понял? А там, вон внизу, трубы кончаются такими улитками — красиво, правда? Там турбины будут стоять. Те, что я показывал. Усек? Вода в трубы, значит, и туда, как с горы… Мы на пусковом, папаша, на нас все внимание.

Сбоку от меня появился паренек, без каски, голова в рыжих кудряшках, на вид — из говорливых и бойких, сказал:

— Личность ваша знакома. Вы не писатель?

Пришел Гурвич, натягивая и разминая рукавицы, — уже другой, озабоченный, еще более почерневший лицом.

— Как у тебя насморк? Кончился? Когда на работу?

— Сказал — завтра, — еле слышно, не глядя на него, проговорил Саша.

— А в «Юности» вы не печатались? — теснил сбоку курчавый. — Личность, борода…

Гурвич, слегка сжав мне локоть, провел по настилу у самого края, показал вниз.

— Спускайтесь здесь, по этой лестнице, — и без улыбки погрозил Таршукову рукавицей.

Саша пошел впереди, ни с кем не простившись, и, пока я пожимал всем руки и говорил курчавому, который все присматривался ко мне и улыбался: «Вы ошибаетесь», — коверкотовая спина Саши исчезла, как бы провалившись в котлован. Я заторопился следом, теперь уже более уверенно вышагивая по доскам, железу и бетону. Свернул в широкий проход между опалубочными щитами (под ними твердел свежий бетон) и увидел лестницу: была она деревянная, широкая — можно было запросто разминуться двоим, — пологими зигзагами спускалась вниз. На первой площадке стоял Таршуков, ожидая меня.

— Вы не подумайте, — сказал он, глядя вкось, как-то тупо и незряче. — Ребята у нас хорошие. Передовые. Я, допустим, меньше двухсот не получаю.

— И не думаю.

— А то, бывает, приедут… Потом бригадой обсуждаем статью — стыдно читать. Никакой правды жизни.

— Да я же просто так — посмотреть.

Мне сделалось горько и смешно, стало жаль, что Саша так внезапно переменился (наверное, все испортил кучерявый), понял, как это здорово было им придумано — игра среди грохота, бетона и железа, — какой легкой, не договоренной до конца, почти детской была наша короткая дружба. Мне захотелось вернуть ее, сохранить еще на какое-то время (я боялся разгадки, которая была где-то близко), и сказал, заставив себя смеяться:

— Сынок! Ты, кажется, приуныл?

Он тоже засмеялся, по-старому широко и губато, тряхнул головой, будто выколачивая из нее что-то ненужное, глаза обрели зрение, обострились, он указал рукой куда-то влево.

— Смотри, там — вид.

Вид в самом деле был необычный: под левым берегом Енисея, где он стиснут в узкое жерло земляной перемычкой, из-под плотины вырывалось белое курящееся облако. Отсюда казалось, что облако почти неподвижно, и только низкий, утробный рев его, восходящий сквозь грохот стройки, напоминал о непомерной силе сжатой и расплющенной плотиной воды.

Саша Таршуков легко, перепрыгивая через две ступеньки, пустился вниз. Я бежал за ним, радовался ширине и прочности лестницы, вспоминал «рабочку» с железными трапами и думал: «Все-таки, наверное, хорошо, что я прошел по ней?..» На какой-то площадке Саша остановился — навстречу поднималась женщина в белом халате, с большой корзиной впереди себя, — он назвал ее «Машенька» (женщине было далеко за сорок), купил два пирожка с повидлом — один сунул мне. Съели. Побежали дальше. Котлован надвигался своим, особенным шумом: рычанием «ЗИЛов» и «ЯАЗов», щелканьем вагонеток, скрежетом пересыпаемой земли. И паром, и дымом. На первом уступе, где стояли портальные краны, зашли в прорабку, сбросили каски, попили воды из жестяного бачка. Еще несколько минут бега — и мы стояли у подножия плотины, в чаше котлована.