Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 29

Турецкие жены забили тревогу. Собрав много тысяч подписей, они подали петицию коменданту Константинополя полковнику Максвельду, в которой наивно жаловались на измены мужей, подчеркивали опасность, угрожающую их семейному очагу, и требовали… выселения всех русских женщин из Турции! Не знаю, какой ответ дал им комендант, но факт остается фактом.

А пугаться было чего. Константинополь был буквально переполнен молодыми и хорошенькими женщинами. Военная молодежь из белых армий где-то в Крыму, в Ростове, Екатеринодаре переженилась «с перепугу» на молодых девчонках и привезла их с собой, надеясь на знаменитый русский «авось». Девчонки сразу освоились и как-то внезапно, точно по уговору, оказались все дочерьми генералов, полковников, губернаторов и миллионеров. Иностранцам они рассказывали о себе чудеса. Те слушали их, разинув рты, и лезли из кожи. Мужья сердились, но терпели, «Главой в доме» была жена. Сменив военную форму на штатское, мужчины чувствовали себя как-то неуверенно. Имея много свободного времени, они ревновали своих жен, тяготились создавшимся положением или, наоборот, спокойно мирились с ним и от скуки целыми днями торчали в бильярдных.

Я пел в «Черной розе». Конечно, не свои вещи, которых иностранцы не понимали из-за незнания русского языка, а преимущественно цыганские. Веселые, с припевами, в такт которым они пристукивали, прищелкивали и раскачивались. Это им нравилось. Почти ежевечерне по телефону заказывался стол верховному комиссару всех оккупационных войск адмиралу Бристоль. Он приезжал с женой и свитой, пил шампанское и очень любил незатейливую «Гусарскую песенку» («Оружьем на солнце сверкая…»), которую я ему пел, искусно приправляя эту песенку всякими имитациями барабанов и военных труб.

Тратил он очень много, и мой патрон был в восторге. А за адмиралом тянулась и остальная денежная публика. Постепенно меня стали приглашать на все официальные банкеты и приемы в посольстве — я танцевал с пожилой адмиральшей и разговаривал по-французски, — английского я не знал.

Однажды адмирал пригласил меня даже обедать на свой флагманский корабль. В это время Кемаль-паша, будущий создатель Новой Турции, сидел в Анатолии, ощетинившись всеми верными ему штыками, и не обращал внимания на угрозы союзников. Американские и английские корабли блокировали Анатолийское побережье. Где-то шли какие-то переговоры, пока же остальная Турция во главе с султаном была ими изолирована.

Однажды я был приглашен в «Ильдиз-Киоск» к султану на «селямлик». Я приехал со своим оркестром и в ожидании выхода султана стоял в приемной зале дворца и разговаривал со знакомыми дипломатами. Греческий атташе Псилари объяснял мне, как надо заводить роман с турчанками, чтобы не повредить их репутации. Я слушал и смотрел в окно: до приема султан должен был по ритуалу посетить мечеть.

Мечеть находилась тут же, в ограде дворца, и скоро показалось его ландо, запряженное шестеркой белых лошадей. Султан в блестящем, расшитом золотом мундире, с лентой и орденами, сидел один, а по бокам от его коляски в полных парадных одеяниях и также при всех орденах и регалиях бежали его министры, положив руку на крыло экипажа. Полюбовавшись парадом, я отошел от окна. Вечером, после приема, вдоволь напевшись, я получил от султана в подарок ящик его личных сигарет из чудесного турецкого табака с длинными картонными мундштуками, украшенными султанской эмблемой.

В числе наполнивших город соотечественников, к моему изумлению, оказался и Слащев. Он поселился где-то в Галате с маленькой кучкой людей, оставшихся с ним до конца. В числе их была и «знаменитая» Лида. Мы встретились. Вернее, я сам разыскал его. Слащев жил в маленьком грязноватом домике, где-то у черта на куличках. Он еще больше побелел и осунулся. Лицо у него было усталое. Темперамент куда-то исчез. Кокаин стоил дорого, и, лишенный его, он утих и постарел сразу на десять лет.

Разговор вертелся вокруг одной темы: о Врангеле.

У Слащева была смертельная, неизлечимая ненависть к этому человеку. Он говорил долго и яростно о каких-то приказах — своих и его, ссылался на окружающих, грозил, издевался над германским происхождением Врангеля, кричал, что Россию продали немцам, и упорно сводил счеты с другими белыми генералами. Трудно было понять что-нибудь в этом потоке бешенства. Всем своим новым, «штатским» видом Слащев напоминал мне больную птицу, попавшую в клетку. Адъютанты молчали, потихоньку перестригаясь из «львов» в «пуделей» и подумывая о новом хозяине. Как ни странно, но о «красных» Слащев ничего не говорил. По-видимому, он уже «что-то понял».

Встретив в городе турка, которого я знал по России, — некоего Нуридин-бея (он был дипломатом в Петрограде и говорил по-русски), я рассказал ему о Слащеве и о том, что тот нуждается. Нуридин-бей предложил посылать ему хлеб на всю братию (у него была своя булочная) и обеды из нашего ресторана «Черная роза», открытого этим турком.

Я аккуратно посылал Слащеву еду. Так продолжалось с полгода. Потом я потерял его из виду.

Еще через год я у шел из «Черной розы» и пел уже в загородном саду «Стэлла». Хозяином его был знаменитый русский негр Федор Федорович Томас, бывший хозяин московского варьете «Максим».

Однажды вечером в «Стэллу» приехал Слащев. Он был с компанией неизвестных мне лиц, много пил и молчал. После пения я подошел к нему. Он обрадованно, но грустно улыбнулся. Его лицо изменилось до неузнаваемости. Это уже не был «белый генерал», «герой Перекопа», как его величали, «трагический Пьеро» разбитой армии, — это был грустный, усталый и старый человек.

Слащев предложил мне вина.

— А ты ведь действительно «что-то знаешь!» — вдруг раздумчиво сказал он. — Но и ты ошибся! Как я! Мы все ошиблись! Ужасно, непоправимо, непростительно ошиблись! Мы проглядели самое главное! Мы не имеем права жить!

Он взял в руку деревянную палочку-размешалку, которую подают к шампанскому, и сломал ее. Его лицо скривилось в мучительной гримасе.

Мы молчали. Говорить при посторонних было неудобно.

— Хочешь послушать моего совета? — спросил он. — Возвращайся в Россию!

Я молча кивнул головой. Увы, я это понял, едва ступив на берег Турции. Но поправить мою мальчишескую ошибку я уже не мог.

Через несколько дней я узнал, что Слащев уехал в Советскую Россию, а еще через два года из газет мне стало известно, что его убил на улице рабочий, брат одного из тех, которых он повесил в Джанкое.

Так окончилась жизнь этого странного и страшного человека.

До сих пор не понимаю: откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного иностранного языка, в двадцать пять лет, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно неприспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, — так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну. Что меня толкнуло на это?

Задавая себе этот вопрос спустя десятки лет, я все еще не мог найти в своей душе искреннего и честного ответа.

Я ненавидел советскую власть? О нет! Советская власть мне ничего дурного не сделала.

Я был приверженцем какого-нибудь иного строя? Тоже нет. Убеждений у меня никаких в то время не было. Но тогда что же случилось? Что заставило меня уехать? Почему я оторвался от той земли, за которую готов был теперь с радостью отдать свою жизнь, если бы это было нужно?

Очевидно, это была просто глупость! Юношеская беспечность. Может быть, страсть к приключениям, путешествиям, к новому, еще неизведанному? Не знаю.

Так или иначе — я оказался в Турции…

Начиная с Константинополя и кончая Шанхаем, я прожил длинную и не очень веселую жизнь эмигранта, человека без родины.

Я много видел, многому научился. Может быть, у себя дома, поставленный в благоприятные условия существования — искусство у нас очень поощряется и очень бережно культивируется, — я бы не дошел до такой остроты чувств, до такого понимания чужого горя, до такой «человечности», какую мне дали годы скитаний.