Страница 2 из 29
Автор мемуаров был интересным, остроумным собеседником. Литераторы и актеры любили слушать его рассказы о скитаниях, необычайных встречах, — почти все это вошло в воспоминания. Артистический талант, мимика, жест делали его рассказы особенно забавными, увлекательными, остроумными.
Теперь, когда мы уже не видим афиши с именем Вертинского, можно подвести итог его сложной жизни. Первая ее глава окончилась в Октябре 1917 года. Другая глава неотъемлема от агонии русской эмиграции за рубежом и в то же время проникнута искренней грустью по утраченной родине. Последние четырнадцать лет Вертинский жил на родине и работал в полную силу, отдавая искусству всего себя.
Вместе с Вертинским умер созданный им на эстраде жанр, и сколько бы ни старались подражатели, никто не в состоянии его продолжить или повторить, потому что искусство артиста было своеобразно и он умел им владеть, как никто другой. Для этого надо было не только обладать талантом, но и прожить жизнь, полную треволнений, искушений, ошибок и поисков настоящего счастья.
Вертинский служил своим искусством зрителям, как умел, и те, кто его хоть раз видел и слышал, вряд ли его забудут. Впрочем, он сам напомнит о себе на страницах своих воспоминаний.
Перед читателем предстает не только артист своеобразного дарования, но и интересный мемуарист, человек, который рассказал о своем жизненном пути и исканиях живо, увлекательно, с юмором, искренне. В этом ценность его мемуаров.
Лев Никулин
Одесса
…Шел 1918 год. Одессой правил тогда полунемецкий генерал Шиллинг. По улицам прекрасного приморского города расхаживали негры, зуавы; они скалили зубы и добродушно улыбались. Это были солдаты оккупационных французских войск, привезенные из далеких стран, — равнодушные, беззаботные, плохо понимающие, в чем дело. Воевать они не умели и не хотели. Им приказали ехать в Одессу — и они поехали. Как туристы. Им интересно было посмотреть Россию, о которой они так много слышали, и… больше ничего. Они ходили по магазинам, покупали всякий хлам, переговаривались на гортанном языке.
Испуганные обыватели, устрашенные маскарадным видом африканцев, сначала прятались, потом, убедившись, что они «совсем не страшные», успокоились.
В Одессе было сравнительно спокойно. Работали театры, синема, клубы. Музыка играла в городских садах.
Бои шли где-то далеко. В магазинах доставали из тайников запрятанные на всякий случай товары. В кафе, у Робина, у Фанкони, сидели благополучные спекулянты и продавали жмыхи, кокосовое масло, сахар…
На бульварах, в садовых кафе подавали камбалу, только что пойманную. В собраниях молодые офицеры, просрочившие свой отпуск, пили крюшон из белого вина с земляникой. Они были полны уверенности в будущем, чокались, поздравляли друг друга с грядущими победами, пили то за Москву, то за Орел, то без всякого повода. Потом теряли эквилибр и стреляли из наганов в люстру.
Из комендантского управления за ними приезжали нарядные и корректные офицеры и увозили куда-то.
В это время у меня шли гастроли в Доме артистов.
Внизу было фешенебельное кабаре с Изой Кремер и Плевицкой, а вверху — карточная комната. Я пел там ежевечерне. Однажды вечером, разгримировавшись после концерта, я лег спать. Часа в три ночи меня разбудил стук в дверь. Я встал, зажег свет и открыл ее. На пороге стояли два затянутых элегантных адъютанта с аксельбантами через плечо. Они приложили руки к козырьку.
— Простите за беспокойство, его превосходительство генерал Слащев просит вас пожаловать к нему в вагон откушать бокал вина.
— Господа! — взмолился я. — Три часа ночи! Я устал, хочу отдохнуть!
Возражения были напрасны. Адъютанты были любезны, но непреклонны. На всякий случай они старательно поправляли кобуры с револьверами.
— Его превосходительство изъявил желание видеть вас, — настойчиво повторяли они.
Сопротивление было бесполезно. Я оделся и вышел. У ворот нас ждала штабная машина.
Через десять минут мы были на вокзале. В огромном пульмановском вагоне, ярко освещенном, сидело за столом десять-двенадцать человек. На столе — грязные тарелки, бутылки вина, цветы… Все скомкано, смято, залито вином, разбросано. Из-за стола быстро и шумно поднялась длинная, статная фигура Слащева. Огромная рука протянулась ко мне.
— Спасибо, что приехали. Я большой ваш поклонник. Вы поете о многом таком, что мучает нас всех. Кокаину хотите?..
— Нет, благодарю вас.
— Лида, налей Вертинскому! Ты же в него влюблена!
Справа от Слащева встал молодой офицер в черкеске.
— Познакомьтесь, — хрипло бросил генерал. — Юнкер Ничволодов.
Это и была Лида, его любовница, женщина, делившая с ним походы, участница всех сражений, дважды спасшая ему жизнь. Худая, стройная, с серыми сумасшедшими глазами, коротко остриженная, нервно курившая папиросу за папиросой.
Я поздоровался. Только теперь, оглядевшись вокруг, увидел, что посредине стола стояла большая круглая табакерка с кокаином и что в руках у сидящих были гусиные перышки-зубочистки. Время от времени гости набирали в них белый порошок и нюхали его. Привезшие меня адъютанты почтительно стояли в дверях.
Я внимательно взглянул на Слащева. Меня поразило его лицо. Длинная, белая, смертельно белая маска с ярко-вишневым припухшим ртом, серо-зеленые мутные глаза, зеленовато-черные гнилые зубы.
Он был напудрен. Пот стекал по его лбу мутными, молочными струйками.
Я выпил вина.
— Спойте мне, милый, эту… — Он задумался — «О мальчиках»… — «Я не знаю, зачем»… — Его лицо стало на миг живым и грустным. — Вы удивительно угадали, Вертинский. Это так верно, так беспощадно верно. Действительно, кому? Кому это было нужно? Правда, Лида?..
На меня взглянули серые русалочьи глаза.
— Мы все помешаны на этой песне, — тихо проговорила она. — Странно, что никто не сказал этого раньше.
Я попытался отговориться:
— У меня нет пианиста…
— Глупости. Николай, возьми гитару! Ты же знаешь наизусть его песни! И притуши свет. Но сначала понюхаем…
Генерал набрал в нос большую щепотку кокаина. Я запел.
Высокие свечи в бутылках озаряли лицо Слащева — страшную гипсовую маску с мутными, широко выпученными глазами. Его лицо дергалось. Он кусал губы и чуть-чуть раскачивался.
— Вам не страшно? — неожиданно спросил он.
— Чего?
— Да вот, что все эти молодые жизни… псу под хвост! Для какой-то сволочи, которая на чемоданах сидит!
Я молчал. Он устало повел плечами, потом налил стакан коньяку.
— Выпьем, милый Вертинский! Спасибо за песню!
Я молча выпил. Он встал. Встали и гости.
— Господа, — сказал он, глядя куда-то в окно. — Мы все знаем и чувствуем это, только не умеем сказать! А вот он умеет! — Слащев положил руку на мое плечо. — А ведь с вашей песней, милый, мои мальчики шли умирать! И еще неизвестно, нужно ли это было? Вы правы!
Гости молчали.
— Вы устали? — тихо спросил он.
— Да… немного…
Он сделал знак адъютантам и сказал:
— Проводите Александра Николаевича!
Адъютанты подали мне пальто.
— Не сердитесь, милый! — улыбаясь, сказал генерал. — У меня так редко бывают минуты отдыха! Вы отсюда куда едете?
— В Севастополь.
— Ну, увидимся! Прощайте! — и подал мне руку.
Я вышел. Светало. На путях надрывно и жалостно, точно оплакивая кого-то, пронзительно свистел паровоз.
Севастополь
Белые армии откатывались назад. Уже отдали Ростов, Новочеркасск, Таганрог. Шикарные штабные офицеры постепенно исчезали с горизонта. Оставались простые, серые, плохо одетые, усталые и растрепанные. Вместе с армией «отступал» и я со своими концертами. Последнее, что помню, — была Ялта. Пустая, продуваемая сквозным осенним ветром, брошенная временно населявшими ее спекулянтами. Концерты в Ялте я уже не давал. Некому было их слушать.
Несколько дней городом владел какой-то Орлов, не подчинявшийся приказам белого командования. Потом его куда-то убрали, и все затихло. Ждали прихода красных. Я уехал в Севастополь.