Страница 16 из 29
Контрасты большого города
Бензиновый газ от сотен тысяч машин душным сиреневым облаком висел над Парижем. Поблескивали на солнце металлические радиаторы элегантных лимузинов, сверкали лакированные части. Как шум морского прибоя, день и ночь шелестели шины по асфальту широких авеню. В машинах сидели нежные, избалованные женщины, пахнущие острыми и томными духами. Из окон выглядывали холеные собаки каких-то особенных экзотических пород.
Над Булонским лесом вставали и потухали зори, и был он весною нежный, светло-серый, с бледно-розовыми оттенками — точно нарисованный пастелью. До двенадцати дня в ресторанах на Порт Дофин, в саду нарядные дамы пили разноцветные аперитивы, флиртовали, сплетничали, обсуждали новые фасоны платьев, встречались со своими «жиголо». По широким утрамбованным аллеям скакали длинные кавалькады женщин и мужчин в самых экстравагантных спортивных костюмах. По дорожкам гуляли те, у кого не было машин, и любовались карнавалом, выставкой роскоши и богатства.
Раз в неделю на улице Акаций, в определенном месте, собирались частные машины. Каждый, у кого был собственный автомобиль, мог стать в очередь за головной машиной. Когда набиралось двадцать машин, они уезжали за город. Отъехав километров сто или двести, вереница останавливалась где-нибудь в лесу, и начиналась оргия.
И все это были богатые люди, не знакомые между собой, искавшие острых, грубых наслаждений. На миг сближавшиеся в холодном рассудочном разврате и потом расходившиеся навсегда.
Целые кварталы, такие как «Бульвар Севастополь», знаменитая улица Шебане и другие, были заполнены «домами свиданий», где за разные цены, от десяти до тысячи франков, показывались всевозможные извращенности и уродства, от которых волосы шевелились на голове. Их посещали любопытные туристы, которым хотелось узнать Париж до самых глубин.
«Жить, жить, жить!» — кричали газеты, журналы, магазины, выставки… Жить во что бы то ни стало. Ни в чем себе не отказывать. А за Рейном, всего в нескольких стах километров от Парижа, в тиши и глубокой тайне, побежденные, но не разбитые немецкие генералы, стиснув зубы, уже оттачивали новый меч — меч реванша.
На улице Муфтар, в подвале на задворках, среди мусорных ям и развалин, помещался кабак, особенно посещаемый туристами, желавшими узнать «дно» Парижа. Их приводили туда «кукины дети» — гиды «Кук» — агентства для туристов. Там собирались апаши, воры, проститутки. Хозяйкой была старая, седая, бывшая светская «львица», опустившаяся до самого дна, с манерами хозяйки публичного дома и хриплым голосом. Там танцевали под гармошку «жава», пили, хохотали, пели. Полуголые, растрепанные женщины извивались в непристойных телодвижениях, танцуя с сутенерами и ворами. Тусклые керосиновые лампы освещали грязные потолки, столы и грубые скамьи. Внезапно в разгаре веселья начинался скандал: бутылки, стаканы, столы — все летело в воздух; в руках у апашей сверкали ножи. Кто-то разбивал бутылкой лампу. Наступала темнота, из которой неслись стоны и крики.
— Убили! Убили женщину!.. Полиция! Полиция!
Резкий свисток оглашал воздух. Испуганных англичан и американцев выводили тайком через задние дворы. Они были в восторге и ужасе. Они видели настоящее «дно». Когда они уходили — зажигался свет, и все эти «апаши», «воры» и «убийцы» спокойно разгримировывались и шли к «львице» — тоже разгримировавшейся — получать свой гонорар. Это были актеры из маленьких театров, а сама «львица» — актриса из «Одеона».
Так жил и веселился Париж. Но на окраинах, на заводах, шахтах и фабриках рабочие поднимали голос, требуя защиты труда и социальных реформ. Газета «Юманите» — орган коммунистов — угрожающе увеличивала свой тираж. Время от времени разражался блестящей речью на выборах Марсель Кашен, громил буржуазию Торез. На демонстрациях пели «Марсельезу».
На окраинах люди не «жили», а существовали каким-то непонятным образом. По дороге в Нейи или Венсен тянулись целые кварталы жалких лачуг, сколоченных из ящиков, кусков ржавой жести, соломы, с дырками окон, заткнутых тряпками, оклеенных от холода старыми афишами и газетами. На веревках сушилось тряпье. Полуголые дети копались в мусорных кучах.
Дорогие лимузины равнодушно проносились мимо; сидевшие в них брезгливо морщились и недоумевали: как это можно было допустить в Париже, в самом центре столицы, «деревни нищих»?
В киосках на бульварах можно было купить советские газеты «Правду», «Известия». Шрифт был мелкий, убористый, деловой. Никаких сенсаций — люди строят, хлопочут, работа кипит. Пишут только о самом важном, деловом, необходимом. А развернешь парижскую газету — сенсация за сенсацией.
«Президент вылетел из окна вагона!», «Виолетт Нозьер отравила отца, чтобы получить страховую премию», «Семнадцатилетняя убийца содержала своего любовника», «Миллионер — спичечный король Ивар Крегер — бросился с аэроплана», «Какой-то русский — Иван Горгулов — пустил пулю в президента республики Поля Думера».
Дальше шли описания этого убийства, допросы свидетелей…
— Почему вы это сделали?
— Месть большевикам. Чтоб обратить внимание!..
— На что? На кого? Бред какой-то!
Трудные годы
«Берегите складку на брюках русской эмиграции!» — вещал, издеваясь, Аминадо. И — берегли. Тянулись из последнего. Покупали на распродажах женам расшикарные платья, обзаводились смокингами, засовывали гвоздички в петлички.
Писалось о России много. «Последние новости» и «Возрождение» ежедневно закатывали всякие «сенсации» о расстрелах, голоде, бунтах в армии…
Неутомимый Милюков — сухой и властный — крепко держал в руках «бразды правления» либеральной эмиграции. Он читал лекции о каких-то «сдвигах», «термидоре» и «неизбежном поправении» большевиков, обещая скорое возвращение домой…
Тонко и нудно жужжала «песья муха» — Кускова, рассказывая по «письмам очевидцев» и рижским сообщениям о недовольстве советской молодежи, о падении роста комсомола. Делала подсчеты, выводы, заклинала.
Но лекции не посещались. От Кусковой отмахивались. Керенскому не верили — не могли простить ему костюм сестры милосердия, в котором он бежал. Милюкова называли «сумасшедшим шарманщиком». И серьезно уговаривали меня, что эту песню я написал о нем. Ходили только на «вечеринки землячества» и на панихиды. И опять тот же Аминадо писал:
Шли годы, годы «изгнания», хотя, собственно говоря, нас никто не изгонял, а «изгонялись» мы сами. Шум великого вечного города на время как бы оглушил нас и, оглушив, успокоил. Так успокаивает страдающего бессоницей таблетка веронала. Шум в ушах, безразличие, забвение, сон. Но вот утром встаешь и чувствуешь, что не отдохнул, что это только суррогат отдыха, а настоящего сна, покоя, нет. Чем дольше жили мы в эмиграции, тем яснее становилось каждому из нас, что никакой жизни вне Родины построить нельзя и быть ее не может. Особенно остро чувствовали свою оторванность поэты и писатели. Дмитрий Мережковский, маленький, легкий, высохший как мумия, целиком ушел в мистику.
писал он незадолго до смерти, уже приготовившийся к ней.
Зинаида Гиппиус писала злые статьи. Криво улыбаясь, она язвительно «разоблачала» современное искусство… Молодежи она не понимала и не любила. Иван Бунин почти ничего не писал. Нобелевская премия, присужденная ему, поддержала на некоторое время его дух. Он съездил в турне по Европе, побывал на Балканах, в Прибалтике, на всех путях русского расселения. Эта премия вызвала большие толки.