Страница 11 из 12
Шейн, однако, настойчиво продолжает свои труды, хотя им часто овладевает глубокое уныние. «И это нравственное состояние тем тяжелее для меня, – откровенничает он, – что я по два – по три дня не выхожу из дому, редко дышу свежим воздухом… Сажусь за работу, над которой сижу до поздней ночи. Эта почти механическая работа убила наповал мою личную жизнь… Опасаюсь, чтобы отчаяние… не лишило меня возможности продолжать работать над собранным, не легко обозримым и, как смею думать, ценным для науки материалом».
В другом месте он, описывая свой распорядок дня, признается: «Как только встаю, сейчас за "Новое время", затем чай…». Из сего видно, что чтение антисемитского издания А.А. Суворина настолько вошло у него в привычку, что стало своего рода ритуалом, обязательным перед чаепитием. Что искал в ультраправой газете этнический еврей Шейн? Чем могли быть ему любы погромные настроения лютых «патриотов» и шовинистов? Нет ответа. Но, помня реакционные взгляды Павла Васильевича, можно утверждать, что его жгучий интерес к «Новому времени» далеко не случаен.
Хилый и физически разбитый, Шейн направился лечиться на берег Балтийского моря, где 14 августа 1900 года окончил свой жизненный путь. Он нашел успокоение вдали от России, на немецком кладбище в Риге. Но памятник Павлу Васильевичу был сооружен там на средства и по инициативе российского Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии, отдавшего дань бескорыстному служению фольклориста науке и русскому народу. И сегодня именем Павла Васильевича Шейна называют в России улицы, почетные студенческие стипендии; сведения о нем вошли во многие биографические словари и энциклопедии, причем не только литературные.
Знаменательно, однако, что хотя Шейн долгое время ничего общего со своими соплеменниками не имел, все биографы собирателя неизменно подчеркивали его еврейские корни. «Павел Васильевич Шейн, родом еврей, – писал Н.И. Костомаров, – в молодости принял христианство, не из расчета, как поступают нередко его соплеменники, а из убеждения, и с тех пор предался всею душою русскому народу, посвятив себя изучению его народности…Он исполнял свое дело с редкою страстною любовью и удивительным постоянством». «Своим свыше чем сорокалетним трудом, – вторил ему профессор Б.М. Соколов, – еврей Шейн явил достойный пример служения русскому народу и его самобытной культуре». В этом же духе высказывались ученые А.Е. Грузинский, Ф.В. Миллер, А.Н. Пыпин. И становится очевидным: Шейн, искренне принявший христианство и не только впитавший в себя русскую культуру, но и обогативший ее, был для части российской интеллигенции типом образцового, идеального еврея. Ассимиляция, русификация, отказ от иудейских ценностей и традиций, хотя не декларировались прямо, но неизменно в такой идеальный образ вписывались. Об этом, кстати, рассуждает и Василий Розанов в статье «Пестрые темы».
Стоит ли доказывать, что духовный выбор Шейна – не единственный возможный путь для еврея в России? В ней имеют право быть и такие деятели, как, скажем, не отрекшийся от религии отцов Исаак Левитан. «Еврей не должен касаться русского пейзажа!» – предостерегали антисемиты-почвенники, но кто помнит тех, кто предостерегал, а пронзительные «Золотая осень» и «Над вечным покоем» живы и будут жить в памяти народной. И Леон Мандельштам служил Отечеству, сохраняя при этом свою веру и национальную идентичность. Их жизнь, как и жизнь Павла Васильевича Шейна, так же мало нуждается в оправдании, как и всякая другая.
Краткий вариант этой статьи под названием «Феномен Павла Шейна» был опубликован в «Новом журнале», № 260, 2010.
Примечания
[1] С Глинками его, возможно, познакомила Елизавета Алексеевна Драшусова-Карлгоф (ок.1816-1884), частая посетительница их литературных вечеров (воспоминания об этом она включила в свой неопубликованный роман «Не от мира сего»). В.И. Красов посвятил ей балладу «Клара Моврай» (Киевлянин, Кн. 1. 1840, С. 124-126), навеянную романом Вальтера Скотта «Сен-Ронанские воды».
[2] Федор Николаевич Глинка (1786-1880) привлек Шейна знанием Библии, любовью к отечественной старине, широтой и глубиной эрудиции в самых разных науках - истории, словесности, этнографии, мифологии; он был собирателем древних русских рукописей и книг. Писатель читал вслух гостям отрывки из сочиненного им (совместно с Авдотьей Глинкой) « народного предания» под названием « Таинственная капля» - о земной жизни Иисуса Христа, содержание коей, по его словам, было заимствовано « из древней легенды, сохранившейся в хрониках средних веков, в семейных рассказах и в памяти христианских народов». Говорилось здесь о разбойнике, вкусившем в младенчестве каплю молока Богородицы и раскаявшемся при распятии на кресте рядом со Спасителем. То было первое подробное повествование о Христе, услышанное нашим героем. Неизвестно, оказало ли оно тогда влияние на его еще не обращенную душу. Но вот образ ветхозаветного праведника в « Свободном подражании Священной книге Иова» Глинки, Павлу, воспитанному в иудейских традициях, был более близок. (Да и сам сочинитель говорил здесь: « У евреев ученые раввины, составители Талмуда, потом раввин Елеазар и другие…с благоговением рассуждали об этой книге»). И юноша мог подписаться под словами Федора Николаевича: « Повесть о страданиях Иова во все времена будет велика, прекрасна, для всех трогательна, ибо она основана на общей истине и составляет историю всего человеческого рода». Знал Шейн и о том, что Глинка написал « народную повесть», которую адресовал « сельским чтецам, деревенским грамотеям», а такие его песни, как « Не слышно шуму городского…» и « Вот мчится тройка удалая…», вошли в сокровищницу русской словесности.
Завсегдатаем в доме был и поэт, критик, мемуарист Михаил Александрович Дмитриев (1796-1866), называвший себя «антикварием литературных наших дел». Переводчик произведений Горация, Г. Гейне, Ф. Шиллера, И.Г.Гердера, Л. Уланда, он в то же время неизменно критиковал западников, сетовал на оскудение христианской любви, забвение старинных русских обычаев и переимчивость иностранного. Характерно, что в стихотворении « Семисотлетняя Москва» (1845), которое мог слышать Шейн в доме Глинок, он сетует:
Раз лишь ослушалась наша Москва! Не хотелось старушке
Бороды брить сыновьям, дочерей наряжать по-немецки!
Старые люди упрямы! Старые кости не гибки!
Стыдно ей было плясать на старости лет в ассамблеях,
Горько ей было, что внуки в Немецкую слободу ездят!
Хотя М.А. Дмитриев писал и лирические, и эпически-описательные, и публицистические произведения, современников больше привлекала его сатирическая поэзия, о которой Н.В. Гоголь сказал, что в ней « желчь Ювенала соединилась с каким-то особым славянским добродушием». Кроме того, Михаил Александрович был прекрасным рассказчиком, раскрыл Павлу художественные достоинства русской литературы XVIII века, которую большинство читателей 1840 годов воспринимало как череду нелепых ошибок. «Наша литература последней половины прошлого века была не так слаба и бесплодна, как некоторые об ней думают. – оспаривал это предубеждение Дмитриев. – Она ограничивалась не одними цветочками, но приносила плоды, которыми в свое время пользовались и наслаждались». Племянник видного стихотворца И.И. Дмитриева, близкого друга писателя и историографа Н.М. Карамзина, он дает живые портреты литераторов в интерьере времени, доносит до слушателя дыхание Екатеринина века. При этом безыскусственность и простота составляли особенность его повествования. Подкупали также особый доверительный тон и удивительная скромность автора. Свои бесценные мемуары он назовет потом « мелочи из запаса моей памяти» и будет говорить: « Я знаю многое кое-то об нашей литературе, или об наших литераторах, что теперь или не известно, или забыто…Я не признаю в этом никакого достоинства, потому что обязан этим только моим летам, только тому, что я живу дольше других, что я старее молодых словесников: преимущество не важное!» Хотя М.А. Дмитриеву в то время едва перевалило за пятьдесят, Павел воспринимал его как старика, но внимал ему с жадностью.