Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 8



Как и папин отец, дедушка Эрнст никогда не рассказывал о времени до переезда в Швецию. Когда об этом заходила речь, он обычно говорил: "Тебе незачем знать", а в те разы, когда мама спрашивала его о детстве, он всегда отвечал: "У меня его не было".

Присущее ему и другим членам семьи нежелание делиться тем, что им довелось пережить, долгое время не давало возможности составить общую картину нашего рода. Но потом что‑то произошло. По мере того как эти немецкие тетеньки и дяденьки старели, многие из них начали впервые рассказывать о своем прошлом. Не детям, поскольку это, вероятно, было слишком близко, а следующему поколению. Мне. Когда мне было лет двадцать, я какое‑то время объезжал их всех по очереди и расспрашивал об их жизни. К тому моменту оба мои дедушки уже умерли, но оказалось, что есть другие люди, кое‑что о них знающие. Одним из них был Хайнц Киве, пожилой господин с сильным немецким акцентом и шарообразным наростом на шее. Киве, как мы его обычно попросту называли, всегда присутствовал на семейных ужинах у маминых родителей, и я его очень любил. В отличие от остальных родственников он никогда не заводился, а сидел, как правило, молча и считал, что все "превосходно".

Особенно хорошо мне запомнился один Песах – празднование исхода из Египта, происходившее у нас каждый год в районе Пасхи. Это был, пожалуй, самый торжественный из всех праздников, что мы отмечали, и, став взрослым, я могу в полной мере оценить лежащую в его основе потрясающую историю. Ведь она включает в себя все: путь народа к избавлению от рабства, таинственные пророчества, плавающих в тростнике младенцев, десять казней, разделяющиеся моря, сорокалетнее странствие в пустыне и обретение под конец Святой земли. Это – классическая драма и настолько жестокая выдумка, что по сравнению с ней большинство криминальных романов кажется детским лепетом. Правда, в детстве я, естественно, так не думал, тогда этот праздник воспринимался как сплошная мучительная казнь (одиннадцатая). Но ничего поделать было нельзя, поскольку на Песах у младшего поколения не имелось ни малейшей возможности ускользнуть и спрятаться. Тут требовалось участие. Оставалось лишь смириться, достать Агаду и громким голосом задать вопрос, служивший сигналом к началу праздника: "Чем эта ночь отличается от других ночей?"

Тем самым ты открывал ящик Пандоры и запускал скучный, нескончаемый процесс в пятнадцать этапов, в течение которого, в частности:

• читают над вином молитву;

• подносят бокал с вином к губам, но не пьют;

• читают еще одну молитву, толком не понимая зачем;

• делают такой маленький глоток вина, что не успевают почувствовать его вкус;

• читают об исходе из Египта на языке, который никто из сидящих за столом не понимает;

• поднимают тост за пророка Илию на случай, если тот заглянет в Хессельбю, чтобы рассказать о втором пришествии Мессии;

• моют руки столькими способами, что можно было бы провести полостную операцию, не рискуя заразить больного.

Песах – это такая долгая история, что ты, в точности как твои праотцы в Египте, чуть не умираешь от голода. Наконец, когда ты, справившись с еще несколькими текстами на древнееврейском, которых никто не понимает, уже настолько голоден, что готов начать грызть скатерть, появляется поднос с едой. Так тебе думается. Однако еда, разумеется, оказывается символической, поскольку в Песах вместо традиционных праздничных закусок сервируют страдания еврейского народа. Все начинают макать петрушку в соленую воду – в память о слезах, жевать горькую зелень – в память о страдании и есть мацу – чтобы помнить: для хлеба необходимы дрожжи. Затем можно глубоко вздохнуть и расслабиться, поскольку теперь все возвращается на круги своя и внезапно, как манна небесная, появляется остальная еда. Тут и куриный бульон, и фаршированная рыба, и все остальное, что ты, подстегиваемый маленькими еврейскими тетушками, просто обязан есть в больших количествах.



И посреди этого хаоса, в окружении препирающихся, разговаривающих и смеющихся мужчин и женщин, в углу сидел Киве, спокойный и невозмутимый, как статуя. Внешность у него была действительно специфическая. Помимо нароста на шее, у него еще было частично изуродовано лицо, поскольку, когда он работал в сельском хозяйстве, его лягнула лошадь. Однако в моих глазах от остальных этого старика отличала не внешность, а то, что он всегда был всем доволен. О том, что мы с ним, вообще‑то, не родственники, я понятия не имел, по крайней мере в детстве. Даже не помню, когда впервые осознал, что никто из пожилых мужчин и женщин, обычно собиравшихся у маминых родителей, нам не родня. На самом деле эти люди просто вместе бежали из Германии и обустраивали свою жизнь в Швеции. Киве был не только важной частью здешней компании, но и связующим звеном с родней отца. Ибо этот старик со своеобразной внешностью хоть и проводил праздники у маминых родителей, но вырос, как и папин отец, в Мариенвердере, в Восточной Пруссии, и, как оказалось, кое‑что знал о его семье.

Сейчас Киве уже нет в живых, но я взял у него интервью, когда ему было почти девяносто и он жил в доме престарелых в Фарсте[5]. У него там была маленькая однокомнатная квартирка, больше напоминавшая тюрьму, чем дом. Особенно по сравнению с таунхаусом, который они с женой купили, когда ему исполнилось шестьдесят, и который он всегда называл "своим раем на земле". Мне было приятно повидать Киве, и он тоже очень обрадовался моему приезду. Помню, мы с ним немного побеседовали, а потом поехали на социальном такси обедать в торговый центр.

В тот день Киве мне многое порассказал. Оказалось, его семья очень дружила с семьей папиного отца и его отец часто играл в карты с моим прадедом Германом. Рассказал он и о том, что дом моей семьи располагался в центре города, на Марктплац – большой площади, окруженной собором, ратушей и множеством еврейских магазинов и универмагов. Семья моего дедушки торговала мужской и детской одеждой и жила, по словам Киве, хорошо. У них был большой красивый дом, и дедушка с братом и сестрами могли не работать, а учиться. Похоже, моим родственникам жилось в Мариенвердере действительно хорошо. По крайней мере, до прихода Гитлера к власти. Потом ситуация быстро ухудшилась. Что произошло с семьей Исаковиц, Киве не знал, но его собственный отец был вынужден платить особый "еврейский налог", из‑за чего ему перестало хватать денег на содержание фирмы.

Сам Киве работал в то время в магазине по продаже мужской одежды в Кёнигсберге. Но тут их настиг следующий удар. Он затронул всю Германию, и мой прадед, несомненно, тоже должен был пострадать. – У нас всегда было много покупателей и масса дел, – рассказывал Киве. – Но однажды перед дверьми появились нацисты и заявили, что у нас запрещается что‑либо покупать, поскольку это еврейский магазин. И все кончилось.

Киве редко бывал серьезным, но тут он внезапно посерьезнел.

— Мы всегда считали себя немцами. Я был нем цем. Мой отец был немцем. Он сражался за Герма нию в Первую мировую войну, со второго дня войны и до конца. А потом вдруг оказалось, что он больше не немец. Такого мы даже представить себе не могли.

Это Киве часто повторял, когда речь заходила об ужасах, которые ему довелось пережить: "Такого мы даже представить себе не могли". Словно он был своего рода Куртом Воннегутом или Джозефом Хеллером. Мужчина, который всегда бывал таким жизнерадостным и считал, что все "превосходно", теперь смотрел на меня через стол с серьезным видом.

— Вот ты, например, – сказал он. – Ты ведь всегда говоришь, что ты шведский парень. А потом они однажды приходят и заявляют, что ты больше не швед. С нами произошло именно так. Мы ведь были нем цами. Я занимался мужской одеждой и ничего не знал о политике или Палестине.

Однако он, вероятно, быстро разобрался, поскольку в 1937 году, чуть раньше, чем мой дедушка покинул Мариенвердер, Киве уехал в Южную Германию, став членом организации, напоминавшей кибуц, и начал обучаться сельскохозяйственному труду в надежде получить разрешение на выезд в благословенную страну. Там‑то, работая в саду у человека по имени Крауц, который много кричал, он впервые встретился с отцом моей мамы.

5

Фарста – пригородный район Стокгольма.