Страница 27 из 95
Ну, вот как расписался я, — и одно это говорит, что книгу свою Вы послали человеку, заинтересовавшемуся ее автором, и что она действительно пробуждает в читателе интерес. Желаю Вам успеха и здоровья. Я же прихварываю все чаще, все чувствительнее. И надо бы свертывать паруса, ложиться в дрейф и в дрейфе заниматься письменностью, одною письменностью. Да не получается. Дуют ветры, натягивают паруса, и кораблик, посвистывая, скрипя, несет меня морями неизведанными, бурными. И берегов не видно. Где-то торчит, однако, риф, на который я налечу и погружусь в воды, покрывающие собою всех и каждого.
Так-то.
Всего хорошего Вам!
Конст. Федин».
Сколько раз я перечитывал впоследствии письмо, написанное синими чернилами от авторучки. И не однажды дивился дотошности анализа и точности попаданий в пределах этого в общем достаточно сырого текста начинающего литератора. Разбор был тщательным, как рецензия, а в качестве выводов заключал советы о дальнейшем «пути», чуть ли не программу действий, расписанную на годы вперед.
Этим письмом Федин и меня как бы заочно принял в свой неофициальный семинар. Так состоялись еще одни литературные крестины.
Хотелось бы не упустить из виду существенную деталь. Письмо датировано 21 февраля 1962 года. Оставалось всего три дня до юбилея, когда Федину исполнялось 70 лет.
Не думать об этом возрастном рубеже Константин Александрович, к тому же прихварывавший тогда, не мог. Этим и объясняются некоторые минорные нотки, прорывавшиеся в конце письма. Это было его самочувствие, настроение, состояние, его «фаза»… Вокруг «писательского министра» было в те дни можно представить, сколько предъюбилейных суеты и хлопот. Но Федин встречал возрастной перевал, как и привык всю жизнь, — трудом, кропотливым и точным исполнением накопившихся дел и обязанностей. Возможно, что к дате он решил рассчитаться с «долгами», ответить на скопившиеся во время болезни завалы корреспонденции, писем, книг и т.д. И так некий журналист из Куйбышева получил подробный ответ на запрос о своем «пути».
Литературоведческой очерково-документальной работой, которая вышла у меня три года спустя, в 1965 году, была книга об Алексее Толстом — «Шумное захолустье». Основой ее послужила счастливая находка — обширный архив А.Н. Толстого, его матери, народнической писательницы Александры Востром, обнаруженный на Волге, а также документы и материалы, которые пошли собираться затем по цепочке событий.
К тому времени уже сложилось убеждение, что задача моя не столько провести «резкую черту между двумя направлениями своих усилий» (как советовал Федин), сколько, наоборот, постараться слить их воедино, вместе, — литературоведение и очерк, исследование и живописание, поиск и повествование. Примером для меня становились не только книги таких активно работавших мастеров-ветеранов, как К. Чуковский, В. Шкловский, И. Андроников, Л. Гроссман, но интересы шли много дальше — Плутарх или Стефан Цвейг с его замечательной книгой о Бальзаке. Словом, я выходил на стезю автора литературных биографий. И это определяло многое.
Свежую, после долгих типографских проволочек вышедшую книгу я послал Федину со сложным чувством. Помимо авторской радости и трепета перед будущей оценкой, сознаюсь, мелькала и некая опаска. Ведь я не шел по двум тропкам, какие мне прочертили, а избрал собственную — одну. Как воспримет Федин мой выбор? Одобрит ли? Не отмолчится ли вежливо? А то еще, может, и раздосадуется про себя: «К чему советоваться, если все равно поступаешь по-своему?!»
Но я ошибся — моему «ослушанию» К.А. не только не рассердился, а обрадовался. Это было теплое письмо старшего наставника, который умел переключаться в чужое состояние и радоваться, может быть, весьма скромным достижениям своего подопечного.
Вот что было в ответном письме от 31 января 1966 года:
«…Спасибо за “Шумное захолустье” в отдельном издании, хоть — “наконец” — но все-таки увидевшем свет.
Рад за Вас и с этим чувством прочитал Ваше письмо, прямо-таки сияющее счастьем. Так оно и должно быть: в литературной жизни, коли уж повезет, — кажется, засверкало все мирозданье, а не повезет, так со страху небо чудится с овчинку.
Мне книга Ваша нравится тем, что она помогает уразуметь, как быт помогает складываться “герою”. В широком смысле литературоведение должно начинаться с истории литераторской жизни. Правда, быт толстовской истории, его — Алексея Н. Толстого детство-отрочество — особенно благодарный предмет для описания. Но успех Ваш сам собой не дался в руки. Вы поработали серьезно. И мне кажется, книга получилась у Вас совсем незаурядной, а — своей.
Я хотел бы послать ее на отзыв в новый наш журнал “Волга”…»
Последнее было, разумеется, его собственной инициативой.
Книгу в редакцию «Волги» он послал и сопроводил даже подробным письмом, о чем я узнал года через два, из печати (статья Е. Авксентьевской, «Знамя», 1967, № 9). Там среди прочего приводится письмо Федина:
«Не могу вспомнить, послал ли я уже Вам книгу Юрия Оклянского “Шумное захолустье” (монография об Алексее Н. Толстом), — пишет Федин летом 1966 года в редакцию журнала “Волга” и тут же характеризует работу молодого критика: — Очень своеобразный очерк-исследование о жизни и о начальном периоде литературной работы писателя. Вещь, заслуживающая внимания, а ее автор — серьезного поощрения. Книга вышла в Куйбышеве — это первое, а второе — Толстой — самарец, и, стало быть, “Волга” не может пройти мимо, сделав вид, что не расслышала шумов былого захолустья».
Все это было обычным делом. Дальше были еще другие письма и встречи. Но чтобы за мельтешением фактов, относящихся к собственной биографии, не утратить масштаба событий, напомню другую историю.
ФЕДИН И ТРИФОНОВ
Учеников у Федина было много. Самых разных калибров, профилей, сил и возможностей. Но среди них был один, который, безусловно, составлял высшую скрытую его гордость. В нем воплотилось то, к чему с юных лет шел он сам, к чему тянулся и выше всего ценил. Спокойная сосредоточенность духа, та степень бесстрашия, сила воли, преодоления собственных нутряных слабостей, срывов и ущербностей на крутых жизненных поворотах, с чем у него самого с годами и десятилетиями общественной ломки в конце концов так не задалось и не сложилось. А у этого спокойного и талантливого, физически сильного, а также и духовно, но вроде бы тихого и спокойного человека, в толстых очках, сына донского казака и еврейки, все только начиналось, все было впереди. И не возникало сомнений, что такой выдюжит.
Этим учеником был Юрий Трифонов. В Трифонова он верил, постоянно не упускал его из виду. Считал его одним из лучших, может быть, собственных своих произведений. И надо сказать, что при всех нередких расхождениях ученик отвечал ему взаимностью.
От отца, с которым Юрий Валентинович из-за ареста того и ранней гибели прожил лишь первых около двенадцати лет, он унаследовал и перенял многое. Плотную, коренастую фигуру, казачье здоровье, ровный сдержанный нрав, ощущение скромного человеческого достоинства своей личности, раздумчивость, неговорливость, внешне, казалось, чуть мрачноватый вид. Возможно, даже ту сумеречность лица, всегда готового осветиться движением чувства навстречу ближнему, что составляла один из секретов его обаяния. И так иногда вплоть до мелочей, например до увлечения гирями, которыми младший Трифонов тоже в юности развивал и укреплял свою мускульную силу. Среди друзей о нем было известно, что, делая утреннюю зарядку, он «крестился» двухпудовыми гирями.
Сотоварищ по Литературному институту Николай Евдокимов вспоминает и такую историю. В студенческую пору однажды был случай. В летнюю ночь возвращались откуда-то из гостей по Крымскому мосту. К ним пристала компания подвыпивших хулиганов человек в пять, упорно набивавшихся на драку. Отвязаться не было никакой возможности. Тогда Трифонов неожиданно схватил одного из них, здоровенного заводилу, и, сжав со спины клещами в подмышках, перекинул, вернее, перевесил через перила моста. Рявкнул: «Отступись! А не то отпущу!..» Так он держал своего «клиента» на весу над водяною пропастью минуту-другую, давая тому вглядеться в собственную погибель. Пока его совершенно остолбеневшие дружки не запросили мировую. Трифонов вернул свою «добычу» на эту сторону моста. С приятельской заботой помог очухаться, обрести устойчивость. Дружески похлопал по плечу. Затем обе компании без дальнейших слов мирно разошлись.