Страница 18 из 95
…Жестокий договор еще в мирные времена заключает меценат маркграф фон цур Мюллен-Шенау с молодым безвестным художником Куртом Ваном. Он дает тому деньги, много денег, чтобы безбедно жить, спокойно тратиться на краски и холсты и писать все, что заблагорассудится. Условия сделки беспощадны. Курт Ван по своей воле не вправе даже показывать готовые произведения посторонним. Полотна, этюды, рисунки, наброски — все, что создаст талантливый художник, все без изъятий, должно поступать в одни руки, в полную собственность маркграфа, в его запасники и храниться там, на полках или за шторками, до тех пор, пока меценат сам не решит, что час пробил. И настала пора явить миру новое живописное чудо, восходящее светило.
Играя чужими судьбами, когда все остальные рассматриваются Шенау в качестве низших людских пород, он не прочь в данном случае, когда явится возможность, таким способом прославиться сам. Пока же талантливому художнику неопределенную череду лет предоставляется писать в безвестность, в немоту. Меценат присваивает себе право быть единственным распорядителем судьбы таланта. Он покупает душу художника.
Разборчивого потребителя культуры, гурмана от искусства, фон цур Мюллен-Шенау снедают завистливое тщеславие и мания самовозвеличивания. Его гложут корысть, злоба. И он начисто лишен тех нравственных качеств и свойств, ради которых существует художественная культура, — добра, человеколюбия, творчества.
Свою внутреннюю пустоту Шенау и стремится поначалу любыми путями скрыть от окружающих. (Быстрей других эту щегольскую пустоту распознала краткая его возлюбленная Мари Урбах.) Пока обстоятельства не кладут конец вынужденному маскараду и не дают выхода подлинным страстям и побуждениям. В сумятице грянувшей мировой войны, став офицером кайзеровской армии, а после плена и переворота в России главарем контрреволюционной банды из бывших военнопленных в Мордовии, Шенау может безгранично властвовать над людьми, давить, разрушать, убивать и вешать, оставаясь в то же время вроде бы даже блюстителем кодекса дворянской чести. Наконец он становится самим собой.
Вначале маркграф предназначал себе роль радетеля и благодетеля искусства. Но вот настала пора социальных потрясений.
Курт Ван свернул не на ту дорогу, которую готовил ему Шенау. Стал революционером, идейным противником.
Узнав об этом, едва ли не первое, что делает по возвращении с войны Шенау, — отдает распоряжение извлечь из запасников родового замка и собрать у него в кабинете все полотна и рисунки непокорного художника, все его детища.
Вот они лежат, сваленные в одну груду, в общую кучу, всё, что наработал, всё, что успел создать, сотворил талантливый живописец. Без этой бесформенно сваленной посреди комнаты на полу кучи раскрашенных и перевернутых холстов, деревяшек подрамников и бумажных листов нет художника, или, по крайней мере, нет прошлого у художника.
И, сидя над этой беспорядочной грудой незащищенных творений искусства, маркграф фон цур Мюллен-Шенау свершает свою изощренную месть. Один за другим он кромсает ножом и режет в куски холсты и рисунки. И делает это с тем сладострастием, как будто полосует живую душу мятежного художника.
При этом он испытывает острое, ни с чем не сравнимое наслаждение. Это наслаждение скопца, злобствующего импотента, наслаждение Герострата, тщеславно поджигающего творение зодчества, и это наслаждение фашиста, беспощадного ко всему, что мешает обратить жизнь в однообразную казарму, где наилучшим образом исполняются самые бредовые теории о господстве избранных.
Да, по отношению к культуре, к искусству отпрыск старинной дворянской фамилии фон цур Мюллен-Шенау — предтеча фашизма. Не забудем ведь, что среди его духовных преемников тоже попадались впоследствии не совсем обычные собиратели произведений живописи, вроде Геринга и рангами ниже.
Очень многие из них коллекционировали награбленные сокровища изобразительного искусства. Что ничуть не препятствовало им, как известно, обходиться с неугодными шедеврами точно так же, как с другими их собратьями по художественной культуре, — при помощи костров, кувалд и резательных машин… Достаточно вспомнить хотя бы так называемые выставки «выродившегося искусства», на которые нацисты издевательски стаскивали выдающиеся творения новаторской живописи и скульптуры XX века.
Часть еще не уничтоженных произведений, отмеченных неприемлемой смелостью мысли и формы, выставлялись здесь на публичное позорище.
На духовную общность иных своих персонажей с предтечами германского фашизма указывал Федин. «Бывает, что воображение поражают явления, которые еще не развились и не закрепились в названиях, — отмечал писатель. — Маркграф фон цур Мюллен-Шенау в романе “Города и годы” — типичный фашист. В прусском милитаризме я уже видел зародыши фашизма тогда, во время своего четырехлетнего пребывания в Германии… и мог бы, при надобности, часть этих впечатлений перенести по времени действия…»
Это было долголетнее ощущение. И никаких иллюзий в возможность замирения с германским фашизмом он не питал. Вскоре после внезапного нападения фашистской Германии на нашу страну Федин писал одному из читателей-друзей 3 сентября 1941 года: «…Спасибо за хорошее чувство ко мне… Стоит сейчас перечитать “Города и годы” — там все о нас и наших днях… Как все повторилось ужасно!»
Действительно, хорошие книги правдивы. И поэтому всегда современны.
НЕМЕЦКИЙ ШПИОН ИЛИ МЫШЬ НА ПЛИНТУСЕ
Тут мы сделаем некоторый хронологический перескок, чтобы показать, во что позже обернулась для Федина его былая жизнь в Германии. Чего ему стоили с течением лет сформировавшиеся там в отталкивании от бесчеловечных духовных предтеч фашизма широкие гуманистические представления, последующие длительные связи с тамошними людьми и немецкой культурой. Знаковое в этом смысле событие случилось почти ровно через два десятилетия после публикации романа «Города и годы».
Но прежде своего рода ходячая байка, основанная, впрочем, на подлинном высказывании, которая пошла гулять по свету с легкой руки писателя Владимира Солоухина.
Федин поры высшего общественного взлета (вторая половина 50-х — 60-х годов), лауреат, Герой Соцтруда, академик, часто искренне тяготился теми постами и званиями, которые под давлением обстоятельств, по слабости характера или склонности к тщеславию принимал и носил. Этими покаянными нотами не только полнятся дневниковые записи. С едкой самоиронией он иногда выражал их на людях.
Владимир Солоухин в автобиографических заметках «Камешки на ладони» рассказывает: «Работал я под Калинином, вечерами часто бывал у Соколова- Микитова. Иван Сергеевич там в Карачарове жил. Однажды прихожу — в гостях у него Федин, они давние друзья. Оба слегка под градусом. Начали вспоминать былое, разные невеселые литературные события. И Федин, обращаясь ко мне, вдруг говорит: “Приходилось ли вам, Владимир Алексеевич, видеть, как ведет себя мышь, когда в комнате люди? Она никогда не выбегает на середину, она бежит вдоль плинтуса, к нему жмется. Вот так и я всю жизнь в литературе прожил”».
Запись эту затем широко цитировали противники Федина. Не знаю, насколько точно передает застольный разговор В.А. Солоухин. Покаянные нотки Федина в нем, как и на некоторых страницах дневников, очевидны и в отдельные моменты его высшего начальствования в Союзе писателей СССР вполне оправданны и уместны.
Самоедство-то самоедством. Но едва ли К. А. когда-либо склонен был городить на себя напраслину. А утверждение, что он «всю жизнь в литературе» так прожил, этого сорта. Напротив, бывали годы и даже десятилетия, когда этот кабинетный человек, если употреблять ту же образную стилистику, не страшился выходить на середку официального ристалища с копьем наперевес и даже без лат. Это прекрасно знали и Соколов-Микитов, и тем более сам Федин.
После такого предуведомления и поведем наш рассказ.
На исходе зимы 1944–1945 годов И.В. Сталин потребовал к себе руководителя Союза писателей СССР А.А. Фадеева. Вождь устроил писательскому генсеку гневную головомойку за потерю бдительности: «Разве вам не было известно, — вышагивая по кабинету, с обычной своей въедливой медлительностью, повторял он в ходе разноса, — что в вашем Союзе писателей свито шпионское гнездо?»