Страница 20 из 35
Забывая первенца-сына и его воспитание, решительно изгладив из своей памяти злополучные образы своей первой супруги и первой метрессы, Петр как зеницу ока хранил «сердешненького друга». Вот что он пишет Екатерине в Торн: «Поезжай с батальоны — только для Бога бережно поезжай и от батальонов ни на сто сажень не отъезжай, ибо неприятелей округ зело много и непрестанно выходят из леса великим путем, а вам тех лесов миновать нельзя».
Счастливое, святое время для Петра, время огромной, бескорыстной его любви…
XXIX
Конец прелестницы Кукуя
До далекого Петербурга дошла весть, которая заставила встрепенуться Александра Даниловича Меншикова: в Суздале заточенная царица сбросила с себя одежды инокини, оделась в прежние царские одеяния, и весь край с восторгом чествует ее как русскую царицу.
«Эх, — загорелся Александр Данилович, — нельзя выпускать такую птичку! Кто знает, что там быть может? Сын-то ее уже подрос… Женится, свои чады у него пойдут, и тогда нам всем, новым людям, конец придет. Алексей-то никого не оставит!»
И думы, одна другой мрачнее, ползли в мозгу фаворита. Он чувствовал, что шатко его положение, что каждая ничтожная случайность может свалить в бездну — тут уж никто не заступится. Но думать — мало, нужно было действовать.
Обдумав все, Меншиков призвал к себе Кочета, и долго-долго они вели между собою таинственный разговор. Александр Данилович уверовал в этого человека еще после того, как тот помог ему под Шлиссельбургом избавиться от опасного соперника Кенигсека; судьба этих двух людей оказывалась тесно связанной в одно целое. За одной услугой последовали и другие. Кочет исполнял все с усердием, ни от чего не отказываясь, и Меншиков из всех своих холопов верил ему более, чем кому-либо другому.
После таинственного разговора Кочет живо собрался и уехал из Петербурга. Он держал путь в Москву, ехал скромненько, хотя на почтовых ямах предъявлял подорожные, из которых явствовало, что едет он по казенной надобности. Прибыв в Москву, Кочет ни к кому не заявился, а остановился на таком почтовом дворе, где мало знали его. Отдохнув, принялся выполнять данное ему поручение. Он бывал в кружалах, угощался и сам угощал, и не упускал случая поговорить на темы, больше всего интересовавшие его. А темой этих разговоров было житье-бытье Анки Монсовой, да вскользь еще Кочет ухитрялся прихватывать инокиню Елену, о которой в Москве тоже немало было слухов.
— Живет Монсова на Немецкой слободе, — рассказывали Кочету. — Что ей делается. Пока при государе была, столько наворовала, что до смерти не прожить.
— Неужто так много? — удивлялся меншиковский холоп.
— Немало, — отвечали ему. — Грабила она, грабила, а на прожитье не свое тратила. А потом, как замуж вышла-то, и от мужа досталась ей толика немалая.
— Что же она теперь-то делает?
— Что делает? Живет в свое удовольствие. Вон замуж собирается выходить.
— Да ну? — уже искренне изумлялся Кочет, дотоле ничего не слыхавший об этом. — За кого?
— Да есть тут пленный швед из-под Полтавы, так вот за него. Только он — парень обстоятельный, своего не упустит. Анка Монсова с нас, крещеных, шкуры драла, а теперь полтавский швед у нее животишки отбирает. И что только творится у нее на дворе! Все рвут: Балкша, Матрена, сестра ее, полонянник полтавский, братан младший, а она всех добрей к шведу. Да что тут! Баба на возрасте, в соку, ну и понравится сатана пуще ясного сокола.
Кочет не пропустил мимо ушей этих разговоров. Он постарался навести все справки, и сплетни подтвердились. Анной Монс были забыты и московский царь, и бедняга Кейзерлинг. Сердце печальной вдовы снова было занято шведским капитаном фон Миллером, который безвыездно проживал в Немецкой слободе. Она и на самом деле решила выйти за него замуж, и это, пожалуй, было для нее выгоднее всего. Миллер, человек практичный, не брезговал ничем: брал за свою любовь с невесты и камзолами, и кувшинцами, и блюдами, и другими разными вещами.
Если бы около Анны Ивановны не было ее сестры Модесты-Матрены, так швед растащил бы все. В доме графини Кейзерлинг, бывшей Анны Монс, был ад. Жених тащил все, что можно было утащить, сестра и брат Виллим всеми силами восставали против этого. Когда-то разбитная Матрена Ивановна Балк поблекла, располнела и подурнела; из прежнего у нее сохранилась только ее ничем не насытимая алчность.
Виллим Иванович, молодой и очень красивый человек, благодаря ходатайству одного из царских любимцев Боура, был принят на царскую службу в русские войска и мечтал попасть ко двору, сделать там себе карьеру. Нельзя сказать, что он был жаден; нет, это была взбалмошная, поэтическая натура, способная на всякие увлечения, достаточно легкомысленная. Виллим Монс то и дело схватывался с возлюбленным сестры Миллером, который казался ему смешным, он дразнил его, доводя до белого каления, что было очень забавно.
Так день за днем проходило время в доме графини Кейзерлинг.
Кочет, узнав обо всем этом, послал Меншикову подробное письмо и довольно скоро получил ответ. Так случилось, что через несколько дней после этого Анна Ивановна Монс, графиня Кейзерлинг, умерла, не оставив после себя никаких прямых наследников. Тут же, около неостывшего трупа, произошла отвратительная сцена: ее брат Виллим чуть не разодрался из-за какой-то ветоши с ее женихом. Его тетка Матрена Ивановна Балк влезла в драку, лишь вмешательство присланных для охраны имущества приставов развело ссорившихся. Так сошла со сцены женщина, сыгравшая немалую роль в истории России.
Казалось, что судьба развела семейство Монс с Петром навсегда, но рок-мститель избрал Виллима Монса исполнителем своих грозных предначертаний, и на его долю, в недалеком будущем блестящего камергера петровского двора, выпало еще немало страшного.
XXX
Отверженная жена
Как только Кочет убедился, что все кончено в Немецкой слободе и что не встанет со смертного ложа та, которую так любил в дни молодости царь Петр и постоянно боялся Меншиков, сейчас же, никем не ведомый, скрылся из Москвы. Он держал путь к древнему Суздалю.
Еще только въезжая в пределы этого края, он уже понял, что здесь судьба созидает центр крупнейших событий.
Как молодое, только что заваренное пиво, бродил весь край. Каждый громко говорил о «благоверной государыне, царице Евдокии Федоровне», говорил с радостью, с величайшим упованием на будущее; говорил о наследнике престола так, как будто это уже был царствующий государь.
— Хоть бы скорее желанненький наш вертался из зарубежных земель, — слышал Кочет откровенные разговоры, — да за великое государево дело принимался! А то жить нельзя стало от всех этих новшеств.
Те, кто видел Кочета — а появился он во многих местах в одежде простого человека, — радовались ему: он был новым лицом да наезжим с невского болота; одни спешили разузнать у него новости, другие сами были рады рассказать ему все происходящее.
— Уж так-то тяжела жизнь, — толковали ему в суздальских кружалах, куда он не преминул заявиться, — так-то тяжела стала, будто и в самом деле последние времена наступают!.. То и дело народ для войны набирают, а какая от того польза государству — никому неведомо.
— Какая там польза! Ходит нынешний царь по зарубежным государствам да чужие дела устраивает, а о своем народе у него и думы нет.
— Что у него и за дума о своем народе, ежели весь он иноземцем сделался?!
Кочет пробовал было возразить, что не так страшны иноземцы, как думают о них в этой глуши, но никто и слушать его не хотел: весь край жил еще под впечатлением прежних ужасов и казней, о царе Петре говорили, как об антихристе, и не было про него ни одного хорошего слова.
— Вот только бы скорей царевич вернулся, уж тогда-то мы поживем!
— Да что же он сделает-то? — допытывался Кочет.
— Как «что»? Святую попранную веру установит, иноземцев прогонит, царицу-мать во дворце посадит, и пойдет все, как при Тишайшем.