Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 17



«О, Сюзи Кью, – подумал он, удивляясь увиденной битве басиста и барабанщика с верзилами, – бэби, ай лав ю!» – подумал Леха, перехватывая гитару за гриф.

Верзил было пятеро, а Ставицкий один, потому что басиста сломали физически, а барабанщика морально – у него верзилы отняли барабанные палочки.

Тяжелой доской электрогитары студент махал налево и направо. Только ойкали верзилы. Потом Ставицкий стал и сам получать. Он получал все больше и больше, но еще долго давал сдачи и думал – жаль, их не разбросал случай…

В бесконечности Времени и Пространства.

Part one

Где-нибудь в багдадской или стамбульской кофейне сидят над чашечками кофе южные люди и кейфуют, то есть, насколько я понимаю, проводят в приятном расслабляющем безделье лишнее время.

Я же сижу на табурете за столом, привалившись спиной к горячей печке, и передо мной полупустая чайная кружка с потемневшей, выжатой, скучной долькой лимона. И этот цитрусовый штришок недавней трапезы – единственное, что дает право размышлять о мусульманском кейфе: ведь за окнами минус тридцать пять губительных градусов Цельсия, а в двух десятках метров от моего временного жилища начинается Ораниенбаумский парк, скованный лютой зимой. Я снимаю жилье за сороковник в месяц, чтобы как-то пережить и переработать зиму, но для печали нет оснований. Парк не скучен и прекрасен. Верхний пруд перед Меншиковским дворцом закрыт льдом и снегом, а подо льдом, пусть и не бурная, как осенью, живет вода, вытекает из пруда через плотину, колеблется черной речушкой в желтоватых торосах, набирая силу на выходе из парка. Черная речушка с клецками снежных бугорков…

А в ноябре желто-кремовые стены дворца отражались в воде, и небо отражалось в воде, делая голубой и эту воду, и тончайший ледок, даже не ледок – леденец, разноцветный от неба и стен…

Но все-таки – зима. Пора вставать, но я еще долго сижу за столом, размышляя о южном кейфе, наблюдая, как за окнами гаснет день. По полу сифонит от окна к двери. У меня густая, криво остриженная борода и поредевшие, немытые волосы. Мыться в такой мороз мука и сущая нелепость. Опять в половине домов полопались водопроводы. Значит, спасибо и за этот северный кейф над чашкой чая с цитрусовой коркой.

«Кайф, – говорю я, – кайф. Да, удивительна судьба слов! Они ведь как люди… У восточных людей кейф, но у нас-то говорят „кайф“, естественнее тут громкое русское „а“, заменившее „е“ – этот протяжный крик муэдзина».

Мне нравится разговаривать с самим собой. Вынужденное и желанное одиночество предоставило-таки возможность выговориться.

«А что ж, – продолжаю, – содержание-то кайфа, как и матерного какого-либо словечка, так же далеко от первоначального смысла. Очень! Он лишь мерещится на дне его многочисленных современных значений…»

Так бы и сидеть возле печки, предаваясь необязательным рассуждениям, но пора выходить на заледеневшую улицу.

Я допиваю быстрым глотком остывший чай и закашливаюсь до слез.



Мне тридцать шесть лет, и у меня насморк.

В июне 1968 года мне исполнилось восемнадцать. Яуже мог жениться, и мне предстояло служить в армии. Но от армии у меня имелась отсрочка, а новым правом я просто не успел воспользоваться.

В июне 1968 года я оказался в Париже, через месяц после знаменитой студенческой революции, свалившей самого де Голля. Деревья спилили на баррикады, и в Латинском квартале торчало множество пней, а стены были располосованы красным: «Нет капитализму! Нет социализму! Да здравствует Че Гевара и Мао!» Увидев аккуратные пни в районе Сорбонны, я долго гадал: «А чем пилили? Бензопилой, наверное?» Как-то не представлялся парижский студент с двуручкой.

В маленьком городке Ля-Долле, где родился Паскаль (это если от Парижа на юг через Дижон – то ли в Бургундии, то ли в Шампани, то ли во Франш-Конте), состоялся матч молодежных команд СССР – Франция по легкой атлетике, в котором я принимал участие. Матч мы неожиданно проиграли. После проигрыша нас долго везли автобусом по разноцветному, густому, знойному французскому вечеру, высадив возле здания, стилизованного под старинный постоялый двор. В том здании состоялось нечто вроде товарищеского ужина. На нем французские коллеги и сверстники вели себя так, что на Среднеевропейской возвышенности подобное квалифицировалось бы как мелкое хулиганство. Коллеги переворачивали столы, били посуду, и все это легко и весело, будто праздновали полупобеду своей полуреволюции. И еще они пели «Мишель» Леннона и Маккартни. Я знал эту песню с пластинки «Битлз» «Резиновая душа» и подпевал незатейливому, казалось тогда, с особым смыслом, припеву:

– Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю!

К июню 1968 года я знал полтора десятка аккордов на гитаре, в которых и упражнялся без устали. Я был молод, полон сил, честолюбия, амбиций и самонадеян. Впереди ждала вся жизнь.

Побывав в местах, где буквально накануне бунтоваламолодость, я утвердился в юношеском нигилизме, и через год в Сочи, где состоялся ответный матч, явился в рваных джинсах, рваной футболке с блестками, с волосами до плеч, с первой щетиной и гитарой, озадачив тренеров сборной. Те всё спрашивали о здоровье. Но в нездоровье я был уже не один. С Лешей Матусовым после тренировок где-нибудь на скамеечке под платанами мы брякали на гитаре по очереди. И в родном городе хватало единомышленников. Даже существовали в Ленинграде настоящие рок-группы, точнее бит-группы. Так их тогда называли. Но на их выступления я попасть не мог и поэтому пытался собрать собственную.

Где-то в шестьдесят пятом по ленинградскому радио прокрутили безобидную песенку «Битлз» «Герл», сообщив, что исполняют ее «наши друзья, грузчики из Ливерпуля». «Грузчики» быстро разбогатели, достигнув классово чуждых коммерческих вершин, и, мигом переориентировавшись, вчерашних друзей у нас стали поносить почем зря. Умельцы тогдашней контрпропаганды добились того, что скоро российские тинейджеры уже бегали друг к другу с магнитофонными бобинами и крутили их сутки напролет на худых отечественных магнитофонах.

Отец научил меня когда-то исполнять на мандолине «Коробейников», используя тремоло, и этого опыта оказалось достаточно, чтобы с самонадеянностью восемнадцатилетнего, освоив на гитаре несколько звучных аккордов в первой позиции, я начал выдавать первую песенную продукцию.

Пройдя все стадии полового созревания, среднюю школу и поступив в Университет, наслушавшись «Битлз» и «Роллинг стоунз», я с восторгом человека, выросшего на диетеческом питании и вдруг отведавшего восточных перченых блюд, набросился на рок. Молодость жаждала остроты, и поклонение революционному року давало ее в полном объеме.

В Америке молодежь бунтовала против вьетнамской войны, в Европе – против всего сразу, а в авангарде бунта шла рок-музыка. Музыкально явление эклектичное, впитывавшее на ходу любые звуковые традиции, ложившиеся на четкий ритм, оно наполнилось молодежным нигилизмом, и нам, коль уж созрели и жаждали остроты, ничего не оставалось, как отращивать волосы, переодеваться в рваное, выпиливать из спинок родительских кроватей деки для электрогитар и в спешном порядке искать объекты для отрицания.

Битлы, красивые аккуратные юноши, певшие красивые аккуратные песенки, стали по-хорошему злыми и небритыми и подтвердили участие в мировом молодежном восстании гениальными пластинками – «Оркестр Клуба одиноких сердец сержанта Пеппера» (1967) и «Белый альбом» (1968). Черный Джими Хендрикс стал играть с белыми музыкантами Митчеллом и Реддингом и потряс мир двадцатилетних своей говорящей, кричащей, рыдающей гитарой. Джим Моррисон из «Дорз» сделался символом протеста молодой Америки и вместе с Дженнис Джоплин уже приближался к той грани, за которой начиналась посмертная слава. Ян Андерсен, Джо Кокер, Род Стюарт, «Прокл харум», «Лед зеппелин», «Кровь, пот и слезы», «Благодарный мертвец», «Дип перпл» и много– много прочих – да, это были имена! Сперва мерси-бит, ритм-энд-блюз, первые сполохи хард-рока… Толпы хиппи мечтали об Индии, наркотики же еще не стали болезнью миллионов и миллиардной преступной коммерцией, а лишь казались одним из символов восстания.