Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 73

2004 год

Пятнадцатая баллада

Я в Риме был бы раб — фракиец, иудей Иль кто-нибудь еще из тех недолюдей, У коих на лице читается «Не трогай», Хотя клеймо на лбу читается «Владей». Владеющему мной уже не до меня — В империю пришли дурные времена: Часами он сидит в саду, укрывшись тогой, Лишь изредка зовет и требует вина. Когда бы Рим не стал постыдно мягкотел, Когда бы кто-то здесь чего-нибудь хотел, Когда бы дряхлый мир, застывший помертвело, Задумал отдалить бесславный свой удел,— Я разбудил бы их, забывших даже грех, Влил новое вино в потрескавшийся мех: Ведь мой народ не стар! Но Риму нету дела — До трещин, до прорех, до варваров, до всех. Что можно объяснить владеющему мной? Он смотрит на закат, пурпурно-ледяной, На Вакха-толстяка, увенчанного лавром, С отломанной рукой и треснувшей спиной; Но что разбудит в нем пустого сада вид? Поэзию? Он был когда-то даровит, Но все перезабыл… И тут приходит варвар: Сжигает дом и мне «Свободен» говорит. Свободен, говоришь? Такую ерунду В бреду не выдумать. Куда теперь пойду? Назад, во Фракию, к ее неумолимым Горам и воинам, к слепому их суду? Как оправдаться мне за то, что был в плену? Припомнят ли меня или мою вину? И что мне Фракия, отравленному Римом — Презреньем и тоской идущего ко дну? И варвар, свысока взирая на раба, Носящего клеймо посередине лба, Дивился бы, что раб дерется лучше римлян За римские права, гроба и погреба; Свободен, говоришь? Валяй, поговорим. Я в Риме был бы раб, но это был бы Рим — Развратен, обречен, разгромлен и задымлен, И невосстановим, и вряд ли повторим. Я в Риме был бы раб, бесправен и раздет, И мной бы помыкал рехнувшийся поэт, Но это мой удел, другого мне не надо, А в мире варваров мне вовсе места нет — И видя пришлецов, толпящихся кругом, Я с ними бился бы бок о бок с тем врагом, Которого привык считать исчадьем ада, Поскольку не имел понятья о другом. Когда б я был ацтек — за дерзостность словес Я был бы осужден; меня бы спас Кортес, Он выгнал бы жрецов, разбил запасы зелий И выпустил меня — «Беги и славь прогресс!» Он удивился бы и потемнел лицом, Узрев меня в бою бок о бок с тем жрецом, Который бы меня казнил без угрызений, А я бы проклинал его перед концом. Я всюду был бы раб, заложник и чужак, Хозяином тесним, обидами зажат, Притом из тех рабов, что мстят непримиримо, А вовсе не из тех, что молят и дрожат; Но равнодушие брезгливых варварят, Которые рабу «Свободен!» говорят, Мне было бы страшней дряхлеющего Рима; Изгнание жреца — скучнее, чем обряд. На западе звезда. Какая тьма в саду! Ворчит хозяйский пес, предчувствуя беду. Хозяин мне кричит: «Вина, козлобородый! Заснул ты, что ли, там?» — И я ворчу: «Иду». По статуе ползет последний блик зари. Привет, грядущий гунн. Что хочешь разори, Но соблазнять не смей меня своей свободой. Уйди и даже слов таких не говори.

2005 год

Августовская баллада

Вижу комнату твою — раз, должно быть, в сотый. По притихшему жилью бродит морок сонный. Свечка капает тепло, ни о чем не зная, Да стучится о стекло бабочка ночная. Тускло зеркальце твое. Сумрак лиловатый. Переложено белье крымскою лавандой. Липы черные в окне стынут, как на страже. Акварели на стене — крымские пейзажи, Да в блестящей, как змея, черной рамке узкой — Фотография моя с надписью французской. Помнишь, помнишь, в этот час, в сумерках осенних Я шептал тебе не раз, стоя на коленях: «Что за дело всем чужим? Меньше, чем прохожим: Полно, хватит, убежим, дальше так не сможем! Слово молви, знак подай — нынче ли, когда ли,— Улетим в такую даль — только и видали!» Шум колесный, конский бег — вот и укатили, Вот и первый наш ночлег где-нибудь в трактире. Ты войдешь — и все замрут, все поставят кружки: Так лежал бы изумруд на гранитной крошке! Кто-то голову пригнет, в ком-то кровь забродит, А хозяин подмигнет и наверх проводит: «Вот и комната для вас; не подать ли чаю?» «Подавай, но не сейчас… после…» «Понимаю». «Что за узкая кровать, — вскрикнешь ты в испуге,— На которой можно спать только друг на друге!» А наутро — луч в окне сквозь косые ставни, Ничего не скажешь мне, да и я не стану, И, не зная ни о чем, ни о чем не помня, Улыбаясь, вновь уснем — в этот раз до полдня. Мы уедем вечерком, вслед глядит хозяин, Машет клетчатым платком, после трет глаза им… Только скроемся из глаз — выпьет два стакана, Промечтает битый час, улыбаясь пьяно. Ах, дорога вдоль межи в зное полуденном! В небе легкие стрижи, воздух полон звоном, Воздух зыблется, дрожит, воздух полон зноя, Путь неведомый лежит, а куда — не знаю. Сколько верст еще и дней, временных пристанищ? Не пытай судьбы своей. Впрочем, и не станешь. …Август, август. Поздний час. Месяц в желтом блеске. Путь скрывается из глаз, путь лежит неблизкий. Еду к дому. До утра путь лежит полого. Дым пастушьего костра стелется по лугу. Август, август! Дым костра! Поздняя дорога! Невеселая пора странного итога: Все сливается в одно, тонет, как в метели,— Только помнится: окно, липы, акварели… Как пытался губы сжать, а они дрожали, Как хотели убежать, да не убежали. Ночь в окне. Глухая мгла, пустота провала. Встала. Пряди отвела. В лоб поцеловала. Август, август! Дым костра! Поздняя дорога! Девочка моя, сестра, птица, недотрога, Что же это всякий раз на земле выходит, Что сначала сводит нас, а потом изводит, Что ни света, ни следа, ни вестей внезапных — Только черная вода да осенний запах? Ледяные вечера. Осень у порога. Август, август. Дым костра. Поздняя дорога. Век, и век, и Лев Камбек! Взмахи конской гривы. Скоро, скоро ляжет снег на пустые нивы, Ляжет осыпью, пластом — на лугу, в овраге, Ветки на небе пустом — тушью на бумаге, Остановит воды рек медленно и строго… Век, и век, и Лев Камбек. Поздняя дорога. Жизнь моя, не слушай их! Господи, куда там! Я умру у ног твоих в час перед закатом — У того ли шалаша, у того предела, Где не думает душа, как оставит тело.