Страница 35 из 120
Каменскому очень нравилось представлять себя интеллигентом вымирающей ныне породы. Он человек уходящего мира. Ему на смену идут другие люди, люди «рацио», люди дела... Им непонятна вся душевная тонкость Юрия Александровича. Он же сам понимает печальную неизбежность победы этих чуждых ему по духу, но нужных стране людей.
Так как в голове у Юрия Александровича, в общем, был ералаш необыкновенный, то в разряд представителей нового мира, приходящих на смену ему, философу, не способному к практическим делам, попадали люди самые разные. Там, в этом разряде, соседствовали, например, все члены партии и Катайков.
Литературные ассоциации — превосходная вещь, но Каменский не понимал, что каждый литературный образ только в ограниченной степени похож на людей другой эпохи. Так, например, может статься, в Катайкове и было кое-что от Лопахина, но все-таки Катайков был не Лопахиным, а самим собой, так же как и Каменский далеко не во всем походил на Лаврецкого или Гаева. Юрий Александрович великолепно помнил многие литературные произведения, но в действительном мире разбираться совсем не умел. Всех встречавшихся ему людей он подгонял то под героев Чехова, то под героев Тургенева, то под кого-нибудь еще. Так было, кстати, гораздо проще. Достаточно назвать человека каким-нибудь из знакомых уже имен: этот — Лопахин, этот — Лаврецкий, этот — Базаров, этот — Поликушка — и будто бы уже человека знаешь.
Катайков в глазах Каменского был Лопахиным. При этом Каменскому, естественно, доставалась роль старого барина, с печалью уступающего место грубым, но деловым людям из народа.
Удивительно то, что сам Каменский барином, даже в скромном уездном смысле, никогда не был. Отец его — фельдшер, служил всю жизнь в Петрозаводском уезде и прославился страшной физической силой и неумеренным пьянством. Учился Каменский, как говорится, на медные деньги и был счастлив, получив место в Пудожском училище. Убогая пудожская аристократия третировала его и долго не считала своим. Его и в члены клуба приняли только через три года.
Однако после революции он твердо вошел в роль последнего аристократа, единственного представителя прошлого мира. Память ему изменила, и он начисто позабыл, что в прежние времена даже в клубе, в обстановке, так сказать, приватной, всегда вставал со стула, когда входил исправник или местный миллионер Базегский.
Но вернемся к разговору с Катайковым. Каменский понял одно: приехал интеллигентный человек... может быть, даже аристократ, будет с кем поговорить, вспомнить прекрасный старый мир и печально признать торжество нового, победу деловой прозы над поэзией, разума над чувством. Он представил себе совместные вечерние разговоры, прогулки на закате двух одиноких мудрецов в сонном мещанском городе. Он очень ясно представил себе, как одинок этот похожий на него, тонко организованный человек в грубой и прозаической обстановке катайковского дома.
Поэтому он не придал никакого значения той конспирации, которую, оказывается, следовало соблюдать. Жилец должен был почему-то явиться как будто бы прямо с парохода, и Каменскому следовало всем говорить, что Булатов привез письмо от своего отца, старого товарища Юрия Александровича. Каменский сразу придумал красивое слово «петербуржец», а слово «товарищ» заменил словом «коллега». Получалось совсем уж великолепно. «Мой коллега, старый петербуржец, просит помочь сыну». Таким образом, по разным соображениям конспирация устраивала и Катайкова и Каменского.
На следующий день телега привезла с пристани чемоданы. Рядом с телегой шагал худощавый человек в защитном френче и в блестящих хромовых сапогах.
Ольга знала только вторую версию с «петербуржцем» и «коллегой». Не потому, что старый учитель хотел что-нибудь скрыть от дочери. Просто, пока Каменский дошел до дома, он уже и сам поверил, что дело обстоит именно так.
И вот начались печальные закаты и интересные разговоры. Юрий Александрович говорил со свойственным ему пафосом, иногда сам прерывал себя базаровской фразой: «Аркадий, не говори красиво». Отдав таким образом долг легкой насмешке над самим собой, он все-таки говорил красиво и первые дни не давал сказать своему гостю ни слова.
Сидели обычно втроем: Юрий Александрович, Булатов и Ольга. Булатов и Ольга молчали. Дмитрий Валентинович серьезно смотрел на разболтавшегося старика и ни разу не позволил себе улыбнуться. Он ставил себе это в заслугу: улыбнуться очень хотелось.
Молчала и Ольга. Она очень боялась, что гость даст ей понять, как смешон и жалок ее отец. Ольга давно уже об этом догадывалась, а сейчас поняла окончательно. Но гость не намекнул на это ни жестом, ни улыбкой, ни взглядом. Он слушал с интересом, курил трубочку и, когда следовало, кивал в знак согласия.
Если бы Ольга почувствовала, что жилец гордится своим происхождением, что он жалеет о падении русского дворянства или что-нибудь в этом роде, он стал бы ей, конечно, просто смешон. Она была человеком своего времени. Она-то великолепно знала, что происходит от простых мужиков, и не только не огорчалась, но гордилась этим. Слово «аристократ» для нее было ругательным словом. Ничего романтического не видела она в старых поместьях, вишневых садах и преданных слугах. Но Булатов ни разу даже не сказал — дворянин он или нет. Об этом говорил только Каменский.
В первый день Ольга ждала, что Булатов станет хвастаться дворянством, и собиралась издеваться над ним. Но Булатов молчал. На второй день она ждала, что он выразит чем бы то ни было снисходительное презрение к ее отцу, и готова была защищать старика. Но защита ее не потребовалась. На третий день Булатов просто стал ей интересен. Она хотела, чтобы он заговорил, но, кроме обыкновенных, бытовых фраз, просьбы налить чаю или отказа съесть еще тарелку супа, Булатов не сказал ни слова. За эти три дня она только один раз пошла на свидание с Мисаиловым.
Ольга и Мисаилов никогда не уславливались о встрече. Просто раньше каждый вечер и он и она приходили в рощу. В том, что она не пришла, не было повода для обиды. Она и не обещала — значит, обижаться не на что. Но все-таки она понимала, что он целый вечер бродил один и думал, и передумывал, и волновался, и мучился. И это ей целый вечер и следующий день портило настроение. И за испорченное свое настроение она сердилась на Васю. Понимала, что это несправедливо и глупо, и все-таки продолжала сердиться.
Я много думал об отношении Ольги к Мисаилову. Любила ли она его? Да, любила, но не по-настоящему. Объясню, что я под этим подразумеваю. Татьяна Ларина полюбила, когда пришла пора: «Пора пришла, она влюбилась». И Наташа Ростова полюбила, потому что ей время пришло полюбить. Ольга и Мисаилов встретились, когда пора Ольги еще не пришла.
Наше поколение рано стало взрослым. Может быть, потому, что еще детьми мы знали, какие большие надежды возлагает на нас страна. Наше поколение было первым, выросшим после революции. На нас не висел проклятый груз прошлого. Мы были свободны от религиозных, сословных и социальных предрассудков. Нам очень рано начали доверять.
Шестнадцатилетние мальчики сидели на ответственных заседаниях, в двадцать лет человек считался уже умудренным опытом. Рано созрев, мы и влюблялись слишком рано, раньше, чем люди предшествовавших поколений... может быть, преждевременно. Так преждевременно влюбилась и Ольга в Мисаилова.
В то время девушки мечтали о вольной и взрослой жизни мальчишек, уже участвующих в политической жизни страны. «Закрытое собрание», «партийная дисциплина», «решение бюро» — какой великолепной романтикой были овеяны эти понятия! Религия, богатство и знатность были свергнуты с пьедестала. Не было слов романтичней, чем «комиссар», «террор», «бунт». Мы были бунтари, пославшие вызов всему миру. Безмерное мужество революции руководило нами. Революционная целесообразность была единственным святым, которому мы поклонялись. «Мы голодные, мы нищие, с Лениным в башке и с наганом в руке» — именно в эти годы этими словами выразил поэт романтику революции.
Богатство было презираемо так, как никогда его не презирали в истории. Каждый из нас постыдился бы надеть дорогой костюм или галстук. Даже внешний наш вид должен был подчеркивать искреннее, глубокое, уничтожающее презрение к богатству и знатности. А Ольга жила в старом доме, набитом книгами, с отцом, который, подшучивая над собой, все-таки любил только мир рыцарей и менестрелей. Мир, который тогда презрительно именовался старьем. Как же на нее должен был действовать веселый, вольный, смешливый дух «Коммуны холостяков», наше ироническое отношение ко всему арсеналу истории, к музейной пыли разоблаченных нами столетий!