Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 48

Я выложил свой припас и пригласил старушку к столу.

Но она предпочла «сухой паек» и, получив его, скрылась за печку. Я присел к окну и стал пить зеленоватый, и цветом и вкусом напоминающий лекарство, чай.

Под окном росла береза. Она была расщеплена миной, половина ее, черная и засохшая, умерла, другая, склоненная к земле, зеленела свежим глянцевым листом. Под этой березой на скамейке собралась компания: танкист в промасленном комбинезоне, с гармонью на потертом ремне, белобрысый сапер, два шофера со свежими, розовыми лицами в черной рамке отмытой к вискам и шее грязи, несколько девиц в цветных платьях и калошах. Выходя на круг, девицы снимали калоши; оттопав положенное, снова надевали их и отходили в сторону. Из кавалеров неплох был белобрысый сапер. Но то ли гармонист был лишен огонька, то ли танцоры вяловаты, а только в пляске не чувствовалось размаха, она казалась бледной и натянутой, как в повинность.

Подошла хозяйская дочь и тяжело, с ленцой опустилась, на лавку у окна. У нее было большое красивое лицо. Казалось, она ощущает свою красоту, как бремя. Усталость чувствовалась в ее чуть опущенных плечах, тяжелых веках, более смуглых, чем щеки и лоб.

— Что ж вы не танцуете? — спросил я.

— Очень нужно! — ответила она, не повернув головы.

Она глядела мимо пляшущих на потонувший в рослых травах погост с тремя светлыми, белесо-матовыми липами, словно искупавшимися в молоке.

По правую руку широкая деревенская улица выливалась в большак. Близ устья большака голубела огромная лужа, в которой с надсадным воем, похожим на гуд пчелиного роя, тонул тупорылый «студебеккер». Два всадника, расплескав лужу, вынеслись на околицу и, круто завернув коней, осадили у нашего дома.

Один из них, кургузый, спешился, кинул поводья своему спутнику и, грузно переваливаясь на толстых ногах, заковылял к двери. Испуганно охнула, сорвавшись на низах, гармонь: вскочил танкист, отдавая честь. Как пружиной, подкинуло с присядки белобрысого сапера.

— Отдыхайте, отдыхайте! — ворчливо бросил тучный кавалерист.

Шаги его глухо прозвучали по земляному полу сеней, распахнулась дверь, и я увидел красное лицо, сердитые глаза и кургузую, с наклоном вперед, фигуру грозного генерала Башилова.

Я встал.

— Кто такой? — недовольно, в упор спросил, словно выстрелил, Башилов.

— Из фронтовой газеты.

— Писатель, — усмехнулся он, показав крупные желтые зубы. — Харчуйтесь, писатель.

— Может, мне уйти, товарищ генерал-майор?

Сердитые глаза Башилова набухли кровью сосудиков:

— Сказано, харчуйтесь! Помешаете — сам выгоню!

Вскоре он вышел в голубой трикотажной рубашке и брюках с лампасами. Наклонив голову под поршенек рукомойника, стал поливать шею с толстым вздутием затылка, покряхтывая и ворча. Казалось, он чем-то недоволен и раздражен: вода ли недостаточно холодная, рукомойник ли слишком скупо выпускает воду.

Дверь распахнулась, в горницу стремительно шагнул высокий кавалерист, прибывший вместе с генералом. Костлявое крыло бурки зацепилось за косяк, полы разлетелись, обнаружив в своем пещерном нутре тонкую, как тростник, юношескую фигуру.

— У Рябчика ссадина на цевочке, товарищ генерал! — сказал он звонко.

— А я тебе что говорил? Подорожнику надо приложить.

— Сделано, товарищ генерал! — блеснул тот радостной улыбкой.

Генерал, ожесточенно вытиравший суровым полотенцем лицо и шею, вместе с высоким кавалеристом прошел за печь. Я услышал их тихий разговор:

— Испугался я нынче за тебя, Алеша. Больно уж ты горяч!

Этот голос, как будто вобравший в себя все тепло мира, поразил меня. Неужели обладатель его тот самый Башилов, чей урчливо-недовольный бас я слышал несколько минут назад, или кто-то третий незримо прошел туда?

— Ну что ты, отец! Ты же знаешь, меня пуля не берет!





— Не берет, не берет!.. А только смотри, ты у меня один, — с трещинкой хрипотцы сказал голос.

Скрытая нежность — эта обычная изнанка суровых душ — казалась мне удивительной в Башилове. Один из самых лихих рубак конного корпуса, Башилов был уважаем всеми, но никем не любим. А между тем он обладал всеми качествами, которые отдают командиру сердца подчиненных. Он был нелицеприятен, заботлив, справедлив и совершенно не мелочен в своей требовательности. Нигде не жилось бойцам лучше, чем в бригаде Башилова. Но он был замкнут и суров. Говорили, что Башилов потерял семью в первые дни войны; кажется, это было правдой.

Ваганова генерал подобрал на Полтавщине, когда бригада с боями вырвалась из окружения. Ваганов спал в придорожной канаве, положив голову на твердый кулак; рядом с ним валялось странное самодельное оружие: кухонный нож, всаженный в длинную толстую палку. Подросток дрожал и плакал во сне, но, разбуженный прикосновением руки генерала, сразу вскочил, схватился за свое оружие со злобным блеском мгновенно проснувшихся глаз. Оказалось, он поджидал гитлеровцев. Поджидал двое суток и, не выдержав, уснул. Его мать и сестренки погибли от вражеской бомбы в своем доме, когда он лежал на огороде, чтобы лучше видеть бомбежку. Говорил мальчишка неохотно, каждое слово приходилось вытягивать из него чуть не клещами.

— Пропадет малец зазря, — сказал адъютант генералу. — Может, возьмем его с собой?

Генерал ничего не ответил, он только хмуро пощипывал жесткую щетину усов. Зато сказал мальчишка, бледными страстными глазами дерзко глядя прямо в лицо генералу:

— Вы тикаете — и тикайте! А мне фашистов убивать надо!

— Дурак! — с удивившей адъютанта мягкостью проговорил генерал. — Убивать вышел, а сам дрыхнешь в канаве. Да и кого ты, такой вот, убьешь? Идем с нами, мы тебя научим убивать. Это вот, — он тронул висящую на боку шашку, — получше твоей орясины.

Мальчишка с жадностью взглянул на шашку:

— А мне такую дадите?

— Окажешь себя — свою отдам.

Два мрачных лица: одно — юношеское, со следами недавних слез, другое — сухое и старое, тронулись улыбкой.

Определив Ваганова во 2-й эскадрон, генерал, казалось, забыл о нем совсем. Только через год призвал он его к себе, показал свой знаменитый удар, разымающий надвое человека, и усыновил. В течение всего этого года генерал незаметно для окружающих внимательно следил за Вагановым. Он укрепился в своей первой догадке, что в этом юноше горит огонь более сильный, чем в других оскорбленных душах.

— Все-таки побереги себя, Алеша, — говорил между тем генерал. — Не век же тебе убивать! С твоей душой далеко шагнуть можно.

Я не слышал ответа Ваганова, слышал, как генерал спросил:

— Неужто не перебродил еще?

— Нет! — со смехом ответил Ваганов. — Разгуляться не пришлось. Заорали: «Гитлер капут!» — и с лошадей долой. Зря шашку вынимал: порубать-то почти и не пришлось.

Ваганов вышел из-за печи и, развязав тесемки, скинул бурку на лавку. Она легла, свернувшись, как отдыхающий зверь.

Ваганов был строен и гибок, как хлыст. Он выглядел щеголем, хотя на нем была самая обычная солдатская одежда, довольно поношенная, с крестиками штопок. Но она так ладно облегала его тело, так покорно следовала каждому движению мышц, как это никогда не бывает с казенной одеждой.

Все же вначале я увидел только очень стройного и очень молодого кавалериста. Ваганова я понял чуть позднее, почувствовав исходящую от него, как ток, нервную, страстную силу, которой была пронизана каждая клеточка его тела.

Скрытое напряжение страсти его невероятно чуткой натуры обнаруживалось даже не в слове, не в жесте, а в чуть заметных волнах крови под тонкой кожей, невольном посверке глаз, взмахе ресниц, каких-то нежных тенях, пробегающих по его очень юному лицу.

Ваганов вышел из избы и присоединился к танцующим:

— Что так вяло, ребята?

— Давай веселей, если можешь, — отозвался гармонист.

— Да ты не потянешь, — подзадорил Ваганов.

— Оно, конечно, нам, пскопским, куда до вас, рязанских! — протянул гармонист, вскинул голову и на весь разворот разорвал мехи. Словно вздохнула от обиды душа музыканта, разом прорвалась к живому звуку. Пошла, пошла гармонь, то обмирая в робком дыхании, то взвихриваясь вызовом и задором.