Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 48

Я рассказал ему свою историю. Он слушал, сведя у переносья крутые, красивого рисунка брови.

— Экой махонькой, а сколько пережил! — сказал он, когда я закончил рассказ. — Разве можно так с ребенком!.. — И еще он сказал, погрозив кому-то незримому кулаком: — Ах, сволочи, сволочи!..

Подумав, я решил, что последнее его восклицание относится ко всем людям, которые были злы ко мне, и, окончательно осмелев, спросил, за что он попал в холодную.

— Сволочь одну убил, — спокойно ответил мой новый друг.

— Уби-ил?!

— Понимаешь, хлопчик, батрачил я тут у одного кулачины. Живоглот — не приведи господи! Зашел я как-то в амбар, грабли взять, а он об тот час вёл расчет с Гапочкой, батрачкой, годов тринадцати. Она всю работу по дому справляла: и полы мыла, и дрова колола, и гусей пасла, и воду таскала. А он надул ее. Она плачет, бедная, просит, чтобы он ей отдал, что по уговору следует. А он… он, гадюка подлая, поглумиться над ней вздумал. «Отдам, — говорит, — коли ты…» Ну, да ты мал еще такие подлости понимать.

Но я, цыганский мальчик, хорошо понял то, чего не досказал мой друг.

— Стоит она и колтыхается, как под ветром, и лицо ладошками закрыла. Я говорю: «Уйди, Федор Васильич, уйди по-хорошему», а у самого зуб об зуб точится. Вижу, что и он уже не в себе. И как он кинулся на меня, схватил я железную меру, какой он ей пшеницу отмерял, да и трахнул его по башке…

— Убил?

— Не насмерть. Он мужик здоровенный. Выжил. Только с постели уж не вставал.

— А тебя — в холодную?.

— Опять же нет. Не позволил он. Такой, понимаешь, жадный черт. Для него — наперво выгода, заставил меня за одни харчи работать. Ну, я и вкалывал, покамест он не подох. Тут меня и забрали в холодную, а скоро в настоящую тюрьму повезут, — закончил он чуть ли не с гордостью.

— А не боишься?

— Чего бояться? Я убегу.

— Как же ты убежишь?

— Очень даже просто. Как в тюрьму повезут, так и убегу. Я, братик, к красным конникам подамся. Буду с ними все кулачье, всех буржуев рубать.

— Это кто же тебе позволит?

— Как кто позволит? Тут и позволения никакого не надо. Взял шашку вострую, сел на лихого коня и пошел рубать. — Он вскочил и принялся резать воздух воображаемой шашкой, что-то выкрикивая и жарко сверкая глазами.

— А кто такие красные конники? — спросил я.

Он сразу перестал размахивать руками и вытаращил на меня глаза, будто я сморозил невесть какую глупость. Но уже через несколько минут ему открылась вся глубина моего неведения.

То, что было известно любому мальчику моих лет, никогда не покидавшему свой дом где-нибудь на берегах Байкала или в самой глухой деревушке Поволжья, было совершенно неведомо мне, цыганенку, исколесившему не одну тысячу верст. Впервые услышал я от него, что такое Октябрьская революция, гражданская война, Красная Армия.

А ведь я видел следы недавних боев, я слышал запах спаленных селений — едкий запах войны, наконец я не раз слышал и самое слово «война». Да, все это так. Но я считал, что война — явление такого же порядка, как гроза или ураган.

Горячие, сумбурные и странно-убедительные речи моего нового знакомца заставили меня по-новому осознать все виденное и пережитое.

Я понял, что люди делятся не на цыган — хороших и всех остальных — плохих. Ведь я видел цыган-разбойников в таборе Баро Шыро, пославших на гибель своих же соплеменников, видел добрых украинцев и русских: шахтеров, от которых мы не слышали слова отказа, когда шли их черной от угля землей; женщину, почти насильно заставившую меня принять кочанок капусты; наконец, этого рыжего друга, уступившего мне свой обед, приласкавшего, ободрившего меня. Все эти люди, дававшие, ничего не требуя в замен — ни ворожбы, ни песни, ни жалостливой лжи, — были бедняками. Значит, мир делится не на цыган и не цыган, а на бедных и богатых. Впервые осознал я братство бедных людей. И еще я понял, что бедняки восстали против богачей, но те не хотят лишаться власти и пошли на них войной. Но сколько бы богачи ни ярились, все равно им будет крышка.





Позже, засыпая, я рисовал себе то чудесное будущее, которое настанет для цыган, когда победят бедные люди. Я представлял себе, что краду пирожок и никто не бьет меня по руке, хозяйка ласково улыбается и грозит пальцем; я представлял себе, что цыган никто не гонит, их принимают, как добрых гостей, щедро одаривают, и даже если случится табору на прощание прихватить чужих коней, то и тогда с ними поступают милостливо и благодушно.

Но рыжий друг, с которым я наутро поделился своими мечтами, только посмеялся:

— Эх ты, недотепа! Тогда и воровать никто не станет — мы же сами будем хозяевами на земле, а у себя кто сворует?

Это рассуждение было темно для меня, но я не успел получить разъяснений. Дверь распахнулась. Я думал — нам принесли еду. Нет, пришли за моим другом.

Все обмерло во мне. Я никогда не испытывал такого странного, щемящего чувства. Когда я потерял бабушку, во мне сильнее всего был страх за самого себя, а сейчас… сейчас мне мучительно больно было за моего товарища. Я впервые узнал, что любовь к чужой жизни может быть сильнее любви к жизни своей.

Он положил мне на плечи свои большие сильные руки:

— Ну, братик, иду искать свою правду. А ты не поддавайся, ты держись, стисни зубы и держись. И твоя правда придет, обязательно придет. Ну, прощай! — он наклонился и щекой прижался к моей щеке.

Я молчал, бессильный выразить то, что захватило меня с такой непонятной силой.

Он уже подходил к двери, когда я вспомнил о своем единственном сокровище — трубке Баро Шыро. Я подбежал к нему:

— На, возьми!

— Ого! — воскликнул он, с восхищением разглядывая трубку. — Ну и образина!

— Баро Шыро…

— Вот он каков, голубчик! А вещь, видать, ценная. Ты ее, как худо будет, загони, — большие деньги возьмешь.

— Нет, тебе… моя… тебе, — лепетал я, вдруг растеряв все русские слова.

— Ну, что ты! — он покраснел так, что лицо его стало одного тона с волосами. — Я ж не курю, чудачок. — Затем тихо: — Ну, спасибо, братик… — Он оглядел себя, даже ощупал руками в тщетной надежде подарить мне что-нибудь взамен. Вздохнул, улыбнулся и сунул трубку в карман.

— Скоро ты, что ли? — послышался ленивый голос.

— Прощай, братик!.. — В последний раз полыхнул для меня рыжий факел его головы, хлопнула дверь, и в комнате, именуемой холодной, как будто погас свет.

Я лег на подстилку, в которой осталась теплая вдавлина от его тела, и забылся в новой, неведанной прежде тоске…

Я прожил в станице без малого месяц, батрача у того самого важного человека, который поместил меня в холодную, но мне так и не удалось разузнать что-либо о судьбе друга. А затем меня разыскала мать и увезла с собой…

Когда-нибудь я расскажу, как нашел правду, о которой говорил рыжий парень, и не один я, а все мое бродячее племя. Мы шли к ней не прямо и не скоро, путаными колеями цыганских кочевий, нередко в свой собственный след, а след этот, как известно, никуда не ведет. Неяркое пламя степных костров освещало наш путь через леса и реки, холмы и долины, мимо сел, станиц, городов. Мимо! Цыгане появлялись в деревнях и в городах — табор шел мимо. Но великий свет, озаривший всю Советскую страну, не дал нам пройти мимо нашей правды.

Мы нашли ее в глубине Смоленщины, в первом цыганском колхозе. Я расскажу, как появилось у цыган чувство родины, чувство места и сознание, что земля, которую мы столько лет равнодушно попирали ногами и колесами кибиток, — кормилица и поилица, источник жизни и счастья.

Моя жизнь в ту пору ничем не отличалась от жизни любого колхозного паренька. Я окончил школу-семилетку и, поскольку во мне обнаружились актерские способности, был направлен колхозом в театральное училище, подобно тому как других моих сверстников посылали учиться на агрономов, врачей, зоотехников, ветеринаров.

К началу войны я уже был актером одного из столичных театров. А в апреле 1942 года, в пору, с которой вновь начинаю свой рассказ, я носил звание старшего сержанта пулеметного расчета.