Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 148 из 157

Вот в чем суть вопроса…»

«Помню, еще в Москве мой друг, шутник и балагур Костя Фролов, говорил мне: «Антон, дружище, не будь дураком! Ты только что получил ученую степень и сразу же, да притом добровольно, решил отправиться, как говорится, в глушь, в Саратов! Что тебе нужно в этом сельском районе? Высокие урожаи? Молокопоставки? Или хочешь научиться, как надо жить? Смешная затея! Тут же, в столице, тебя ждет превосходная жизнь ученого. У тебя имеется комната в центре Москвы, в комнате тепло, светло, постоянно есть горячая вода, лифт в доме работает исправно. Чего тебе еще нужно? Молодой, подающий надежды ученый, впереди — блестящая карьера, а ты все это бросаешь и уезжаешь в какую-то свою Усть-Калитвинскую». Тогда я принял это за очередную шутку друга и рассмеялся. Почему же теперь в минуты душевных невзгод, когда мне бывает тяжко на сердце, я вспоминаю Костю Фролова? Может, он говорил не шутки ради? Может быть, мне и в самом деле не надо было приезжать в Усть-Калитвинскую? А если же я приехал сюда, то, возможно, необходимо жить как-то иначе? А как? Без борьбы и без тревог? Прожил день и хорошо? Наглядный пример — Тарас Лаврович Калашник. Его житейская философия — потише, поспокойнее, поэластичнее. И живется ему легко, и по службе продвигается успешно. Он никого не обидит, ни за кого не заступится, там, где нужно сказать веское слово, отойдет в сторонку и промолчит. Помню, Калашник меня предупреждал: не трогай Рогова, не мешай ему. А я тронул, я помешал. Помню, Калашник поучал меня: живи сам и дай жить другим! Я этот совет не принял. Может быть, и мне, приехав в Усть-Калитвинский, не надо было трогать ни Логутенкова, ни Рогова, ни Листопада? Жили бы мы мирно, спокойно. И никаких волнений. А то ведь прошло немного времени, а сколько я уже испытал неприятностей? Так что же? Повернуть к Калашнику?.. Э, нет, Антон Щедров, и еще раз нет! Ты иной закваски, и такая жизнь не для тебя. Никогда не видать тебе покоя, ибо иначе жить ты не сможешь…»

«Из головы моей не уходит Андрей Алферов. Его персональное дело все еще лежит в райкоме. Что-то странное и что-то непонятное стряслось с этим парнем. А что? Какая тайна хранится у него на уме и какой камень лежит у него на душе? Когда он говорил со мной, то не мог смотреть мне в глаза. А почему? Видно, совесть не чиста. Может, тут беда не только в утере партбилета, а в чем-то другом? Жаль, что Митрохин не разузнал все, что нужно было разузнать… Все эти дни мысли об Алферове не давали покоя, и я решил повидаться с его женой. Поехал на хутор Орловский. Отыскал ее на ферме. Это была дебелая бабенка, в белом халате и в белой косынке, повязанной на манер шлычки. Лицо опалено солнцем, суровые глаза на меня смотрели недоверчиво. В комнате, где стояли пустые дойницы и пахло парным молоком, собрались доярки. Я им сказал, что со всеми поговорю позже, а что сейчас мне нужна одна Мария. Когда мы остались одни, я спросил: «Скажите, Мария, что случилось с вашим мужем?» — «Все, что случается с людьми, — отвечала она, понуря голову, — известно одному господу богу». — «О чем он с вами говорил? На что жаловался?» — «Если на что и жаловался, то не мне, а богу. На все божья воля…» Разговор с Марией ничего мне не дал. На мой вопрос следовали один и те же ответы: «Известно одному богу…», «На все божья воля». Когда вместе с доярками я осматривал ферму, меня взяла под руку молодая женщина и, наигранно улыбаясь своим товаркам, сказала, что хочет со мной посекретничать. Послышались возгласы: «Ну и Шурочка! В своем репертуаре!», «Антон Иванович, остерегайтесь, Шура сильно влюбчивая! Ишь, как липнет к чужому локтю!» «Не шумите, девчата, — сказала Шура, — и о моей влюбчивости помолчите. У нас будет разговор серьезный…» Мы прошли в конец коровника. «Антон Иванович, мы сразу догадались, что вы приехали насчет Андрюшки Алферова, — сказала Шура. — Попался, бедолага, в баптистские сети. С виду Маруся тихоня, а когда ей что нужно, зубами вцепится и хоть кого с ног свалит. И Андрюшку свалила. И вы не верьте ему. Ничего он не терял. Это Мария подстроила. Надо ее вызвать в милицию…»

Обращаться в милицию не пришлось. Через три дня, когда я вернулся из поездки по району, Любовь Сергеевна протянула мне что-то завернутое в бумагу. «Антон Иванович, это партбилет Алферова». — «Как он к вам попал?» — «Вчера принесла какая-то женщина, положила на стол и ушла». Я раскрыл партбилет, посмотрел на фотографию, прочитал фамилию, и мне стало грустно…»

«Как-то вечером, не предупредив, не позвонив, ко мне на квартиру заявилась Марсова, веселая, подведенные глаза блестели. Из сумки извлекла бутылку, поставила на стол.

«Черный мускат» по возрасту мой сверстник! — сказала она, наигранно смеясь. — Сюрприз из массандровских погребов. Добрые люди раздобыли и прислали».

«Зачем же вы принесли ко мне то, что раздобыто вашими друзьями для вас?»

«От доброты моего женского сердца! Антон Иванович, давайте хоть в этот вечер забудем «кто есть кто» и выбросим из головы все обиды. Ну что вы так смотрите? Не согласны?»

«Не согласен. Извините, ваше вторжение…»

«Да полно вам! Мы же с вами интеллигентные люди и находимся сейчас не на заседании. Уж кто-кто, а мы-то можем отделить служебные дела от личных».

«А я не умею отделять».

«Но ведь я скоро покину Усть-Калитвинский, и кто знает, доведется ли нам когда-либо еще встретиться».

«Раиса Альбертовна, для меня худой мир не лучше доброй ссоры… Поэтому прошу вас: забирайте свой крымский сюрприз, и всего вам хорошего!»



Вдруг она умолкла, покосилась на меня, сунула бутылку в сумку и ушла, не простившись. Вспоминая визит Марсовой, я невольно задаю себе вопрос: что это — злая шутка? Или желание с помощью муската обрести со мной мир?.. Как-то я все еще не соберусь рассказать об этом Приходько. А надо бы…»

Глава 47

Подошла осень, тихая и нежаркая, по-настоящему кубанская. Днем — ни тучки, ни ветерка, небо низкое и чистое. Ночью, как по заказу, шумели благодатные, без ветра и грома, теплые дожди, а утром снова солнце. Побурели, нахохлились сады. Тополя окрасились в яркий багрянец. По улицам и на дорогах валялись кукурузные листья и арбузные корки. Пахло бахчой и спелыми яблоками. После дождя как-то уж очень быстро озимые укрыли чернозем ярчайшим изумрудом. Рядом с зеленями потянулись черного лака пояса — это тракторы уже трудились на зяби. Со свеклой и с початками кукурузы проносились грузовики, и могучие голоса моторов, как и летом, не смолкали до зари.

Перед вечером ожили улицы Старо-Каланчевской. То там, то тут начали появляться станичники — и кучками и в одиночку. Одетые по-праздничному, они стягивались к площади. Шли не спеша, поглядывали на часы и на полыхавшее за станицей солнце — не опаздывают ли. Парень с гармошкой, склонив к плечу чубатую голову, старательно подыгрывал девушкам. Девушки пели дружно и такими крикливыми голосами, что их было слышно на краю станицы. Из всех слов песни можно было разобрать лишь припев: «Полюбить тебя нельзя ни за что на свете!»

Дмитрий Степанович Лукьянов вышел из хаты и прислушался к далеким голосам. «Славно поют девчата», — подумал он. На нем рубашка под тонким казачьим поясом, на голове картуз, брюки почищены и отглажены.

— Слышишь, Варя, артисты уже пошли, — сказал он жене. — Пойдем и мы, пора!

Тут же, у своих ворот, супруги Лукьяновы присоединились к женщинам. Те шли рядком, степенно. На них новые, с оборками снизу юбки, кофточки с напусками, на головах цветные косынки. Невысокая дородная казачка поздоровалась с Лукьяновым за руку, спросила:

— Сосед, хоть ты толком поясни, что будет на собрании?

— Доклад, — не задумываясь ответил Лукьянов, желая показать женщинам, что ему-то все известно. — В станицу приехал Антон Иванович Щедров, чтоб сделать нам доклад, что и как в районе.

— Да тебе-то откель ведомо? — спросила пожилая колхозница.

— Вот так и ведомо! — Лукьянов даже остановился, поправил под пояском рубашку, потому что хотел сказать нечто исключительно важное. — Еще по весне Щедров бывал у меня в хате. Жизнью мы тогда интересовались. И зараз заходил. Посидели, побеседовали. Советовал мне выступить перед народом.