Страница 4 из 9
Монька звонко пропевала давным-давно сочиненную песенку: давала соседкам бигуди, одалживала им треху до утра, подбрасывала ребенка до вечера и, щедро расцвеченная синяками, объясняла Гертруде Борисовне, что упала, ударилась о мебель, а еще пострадала в общественном транспорте. После такого объяснения она обычно жила у мамаши несколько деньков, и шло по-старому. Нет, абсолютно все словечки – и все, от начала до конца, нотки этой занудной взрослой песенки – знала наизусть Монечка.
В это время она уже работала в баре у Балтийского вокзала. Баром служил пляжного образца вагончик, не вписывающийся легкомысленным видом в эту загазованную, мертвую зону, но хлипкостью строения, впрочем, соответствующий ей вполне. Снаружи вагончик был густо разляпан американистыми полосами и звездами, а внутри предъявлял коньяк, ириски и засохший сыр, но главное – лихой полумрак, такой сладостный после бесприютного дня, тающий дремотный полумрак с мерцающим серебряным шаром, с этим божественным уплыванием на волнах импортной музыки...
Монечка сияла за стойкой, как воплощенная радуга. Вокруг наливались и зрели плоды мандрагоры. Нетерпеливые амуры становились так хорошо оснащены для любви, так буйно топорщились любовными стрелами, что походили на дикобразов с крыльями. Монька разливала направо и налево. Она подмигивала, хихикала и приплясывала. Она успевала еще гадать подружкам на картах.
Монька любила волнующий привкус слова «марьяжный», похожего на «грильяж», «макияж», а еще на слова «охмурять», «Иван да Марья». Ах да что там! Запретные марьяжные альковы благоухали беспременно парижской «Черной магией», да ведь и легальные супружеские шатры пахли что надо... Правда, дворничиха трепалась, будто Монька с восьмимесячным брюхом лезла по водосточной трубе к любовнику. Ну, может, и лезла, что с того? Больше-то никто не видел, ну и ладно. Правда, и Коля Рыбный в недобрый час нашел у Моньки в сумочке пустой конверт, на котором вместо обратного адреса было написано: «Шути любя, но не люби шутя!» Адрес значился «до востребования», почерк незнакомый, штемпель местный... Ну и стерва же!
Вот тут-то на сцену вновь выплывает Гертруда Борисовна. Дело в том, что, кроме упомянутых увлечений, у нее были еще два, наиглавнейшие. Можно спорить на любую сумму, хоть и на сам Эрмитаж, находись он в частном владении, что никто в жизни своей не догадался бы, какие это были хобби. С этими своими хобби тетка запросто попала бы в книгу Гиннесса, узнай заинтересованные стороны друг о друге.
Она меняла свои квартиры – и жен своему сыну. Между этими занятиями не было ни прямой связи, ни логической зависимости (тем более сын жил отдельно), но происходили они одновременно, потому что происходили постоянно. Точнее сказать, старт был дан, когда тетка получила свою первую отдельную, а сын женился. Но, так как с тех пор эти перемены происходили одновременно, можно было их тенденции сравнивать: теткины квартиры становились все лучше и лучше, невестки же – все хуже и хуже, дальше некуда. То есть между этими мероприятиями словно бы все-таки существовала обратно пропорциональная метафизическая зависимость.
Не следует понимать, что тетка, как в дидактической притче, нашла в поле колосок, обменяла на поясок, обменяла на туесок, тра-ля-ля, скок-поскок – и, в конце концов, въехала, скажем, в Юсуповский дворец, не меньше. В ее обменах вовсе не было унылого поступательного движения вперед, равно как не было и однообразно-победных витков спирали; тетка любила чистую идею и, похоже, стихийно поддерживала мысль, что цель – ничто, движение – все.
Каждое жилище, возникающее на пути Гертруды Борисовны, обладало кучей новых, по сравнению с прежними, то есть ни в какое сравнение не идущих достоинств. За то время что Монька жадно вкушала волшебный мед брачных утех – и продолжала, трепеща, неутолимо алкать его, – иными словами, за эту ее медовую пятилетку Гертруда Борисовна успела обменяться с Карла Маркса в Бармалеев переулок, оттуда – на Расстанную, оттуда – на Можайскую, оттуда – на Фонтанку, а с Фонтанки на Обводный. На Обводном квартира была рядом с Фрунзенским универмагом и, кстати сказать, недалеко от Моньки, от мест, где прошла теткина молодость, но она перебралась на улицу Пушкинскую, так как, по ее словам, мечтала жить на ней с детства: тихо! культурно! зелено! – а потом она перебралась на улицу Восстания: эркер! потолки! – а потом на Владимирский проспект: центр! рынок! – а потом на улицу Чайковского: Таврический сад! гулять с Патриком! – а потом на канал Грибоедова: метро «Площадь мира»! бельэтаж! – а потом на улицу Софьи Перовской: рядом был ДЛТ. Однокомнатные квартиры становились двухкомнатными, двухкомнатные снова однокомнатными, потом снова двухкомнатными, потом снова однокомнатными, были и пригородные хибарки, было бесславное влипание, неясно за каким бесом, в загробные норы коммуналок – и снова однокомнатные, двухкомнатные, однокомнатные, эркеры, балконы, антресоли, встроенные шкафы, первый и последний не предлагать.
Ритуал переезда проходил всегда одинаково. Отпустив грузовую машину, тетка первым делом развешивала любимые картинки и быстренько распихивала барахло с глаз долой. Все это занимало у нее полдня. После того она садилась на телефон.
– Ну? Не идет же ни в какое сравнение!! – с привычным пафосом заводила тетка и подкатывала глаза. – Там же я задыхалась! Там же потолки были два семьдесят! А тут!! Можно же делать второй этаж!! Арнольд сделает... Нет, это уже в последний раз!! Можете мне верить!!
(Следовало понимать: разве я перенесу другой переезд?! Можете мне верить!!)
Но недели через две оказывалось, что кухня как-то темновата, спальня все-таки шумновата, а лестница-то крутовата. Тут начинался новый цикл поисков. Длился он недолго. У тетки была легкая рука и такой же глаз. И вот – совершенно случайно! – подворачивалась хорошенькая квартирка: с кухней на юг!! с комнатой во двор!! и лифтом...
– Нет, это уже последний раз, – говорила тетка, напирая на э т о.
Характерной чертой теткиных обменов было и то, что соседями ее – на площадке, сверху, снизу, всюду – оказывались сплошь профессора. В других местах тетка просто не селилась. То были профессора таких наук, что тетка не умела с ходу и выговорить, но это не важно, а попадались даже академики или кандидаты наук – она точно не знала, но это было тоже не столь важно.
Имей тетка хоть молекулу здравого смысла, она не взялась бы усугублять процесс явного озлокачествления. Но она уже не могла остановиться.
В ней клокотал дух кочевых народов пустыни. А если взглянуть иначе, то клокотал, когтил и терзал тетку неотвязный страх смерти. Она, наверное, не могла себе представить, что уже до конца обречена именно на это жилище, что оно окажется последним, что в нем она будет... нет, не назову словом. И она не могла, не хотела представить, что вот именно-то эта последняя невестка подаст ей последний стакан воды... Да эта-то мразь еще и яду сыпанет, можете быть спокойны!!!
И вот так Гертруда Борисовна бегала от смерти по всему городу, одновременно властной режиссерской рукой вводя новых действующих лиц в состав Неликовой семьи. Из-за морального облика многоженца он так и не поднялся выше сержанта, но тетка уверяла всех, что, если бы она его не спасала, было бы хуже.
А тут назрел конфликт с зятем.
Коля Рыбный, по мнению Гертруды Борисовны, был жлоб (самой высшей марки!!), это именно с ним, по мнению Гертруды Борисовны, Монька начала пить и курить (с ее-то здоровьем!!), и, кроме того, он был прямо виноват в том, что приволок с собой мумию, лежащую параллельно еще невыплаченному пианино (в комнате нечем стало дышать!! это же смерть для ребенка!!), и вот от всего этого Монька перестала за собой следить, а то и вовсе не жрет, так что приходится Гертруде Борисовне контролировать ее каждый день по телефону:
– Ты сегодня брала что-нибудь в рот?!
За все за это Коля Рыбный однажды назвал Гертруду Борисовну Народной артисткой Советского Союза.