Страница 57 из 200
— Ах, дядя Мартин! Он столько раз меня убеждал рассказать тебе все. — И она грустно вздохнула.
Он сказал:
— Мама, сделай одолжение, не проводи со мной этой беседы, которую взрослые считают обязательной, когда их ребеночек подрастет.
Неужели она смеется! Возможно ли? Рядом с ним во тьме раздался приглушенный беспечный смешок. Он же говорит совершенно серьезно! А ей смешно! Вот так мама! Честное слово, она неподражаема!..
— Понимаешь, в твоем отце что-то такое было, — вдруг с жаром сказала она. — Ему просто покоя не давали.
— Кто покоя не давал?
— Люди.
— Бабы?
— Да, бабы! — Она словно смаковала вульгарное слово. — Ты ведь знаешь, он был морской офицер, — добавила она так, будто это все объясняло.
— Да, на портрете он в форме.
— Ну, конечно… Но он недолго пробыл во флоте. Он ушел.
— Надоело?
— Да. То есть… Ну да, ему надоело. И он пошел в торговый флот и заработал кучу денег. Все просто поражались. Он был такой ловкий.
— И вы разбогатели?
— Мы и тратили много. Очень много. Я тоже виновата. Вокруг нас всегда вились люди.
Теперь он сидел как на иголках. Когда-то он многое подозревал. А потом мысли его заняло совсем другое.
— Мы всюду поспевали, без нас нигде не могли обойтись. Уж не знаю почему. Мы и сами считали своим долгом поспевать повсюду. И путешествия. И современная живопись — в Норвегии ни у кого ведь нет таких картин. А ты знаешь, что твой отец выступал в концертах?
Вилфред не ответил. Да, он это знал, но его это никогда не занимало.
— На все руки мастер? — вяло спросил он.
— На все. Он все умел. Все ему удавалось.
Она запнулась, будто переводя дыхание. Он вдруг испугался, что она замолчит совсем.
— Но ведь это хорошо, мама? — спросил он.
— Нет, ничего в этом хорошего не было.
Правда приоткрывалась частями. Вилфред думал — ведь она давно ждала этого разговора. К чему же скрытничать?
— Ну вот, теперь ты знаешь все про своего отца, — сказала она по-детски и, по-детски довольная, добавила: — Хорошо, что ты спросил.
— Ничего я не знаю, — сказал он. — Стеклянное яйцо…
Она резко встала и снова подошла к окну.
— Мы о нем уже говорили.
— Но не о том, какая связь между ним и… и всем прочим.
— Мы говорили обо всем. Кто-то, верно, взял яйцо… Украл…
Он подошел к ней, встал рядом. Он все еще парил где-то высоко над землей. Он и сам не знал, зачем задает эти вопросы. Может быть, ему просто хотелось помочь ей отвести душу, а может быть, так нашептывал ему добрый мудрец с портрета на стене.
— А потом вы все потеряли, мама? — спросил он.
— Все потеряли? Нет. На что же мы, по-твоему, живем?
Оба глядели в темень за окном. Одинокий фонарь со стороны Бюгдё вонзал огненную иглу в черный бархат залива. Глядя прямо в темноту, Вилфред спросил:
— Из-за чего отец застрелился?
— Он не застрелился. — Она и не старалась выдать ответ за правду. Они не смотрели друг на друга, оба разглядывали огненную иглу, дрожащую в черной воде. Прогрохотал поезд, оставив за собой сноп искр; искры скоро погасли.
— Ну, спокойной ночи, мама. Уже поздно. Представляешь, я все еще парю.
Уже почти у самой двери он услышал:
— Я же не виновата.
Оглянувшись, он снова увидел ее — белым пятном в черном прямоугольнике окна. Она подошла к нему и в темноте сжала обе его ладони.
— Нам было так хорошо с тобой. Ты был ребенком.
— Да, мамочка. Но теперь я уже не ребенок.
Она испытующе разглядывала в темноте его лицо, словно ощупывала пальцами.
— Не ребенок?
— Нет, мама. Ты ведь сама знаешь. Но что с того. Нам и так хорошо с тобой…
— Нет, — сказала она.
— Мама! Ну почему ты так говоришь?
— Нам уже не может быть так хорошо, как прежде. Моя беда в том, что я не умею применяться к обстоятельствам. Дядя Мартин всегда об этом твердит. Он говорит, что я не умею делать выводы.
— Выводы из того, что отец умер?
— Для меня он продолжал жить. Я не верила, что он умер. Пока не забыла его. Почти забыла. И тогда он совсем умер для меня, будто его и на свете не было.
— Кажется, я понимаю тебя, мама. Ты принимаешь только то, что тебя устраивает, а о прочем ты знать не желаешь. И когда что-то меняется, ты не можешь примириться.
— И давно ты это понял?
— Не знаю. Зато ты о многом догадываешься, но долго гонишь от себя уверенность, а когда уж сомневаться больше нельзя, либо закрываешь на все глаза, либо оскорбляешься.
Он ступил на зыбкую почву. На почву догадок. Он догадывался, как всегда, как догадывалась она, — неизлечимая семейная болезнь. Но если даже он угадал, она ни за что не признается.
— Знаешь, по-моему, ты не в меру проницателен! — заметила она, пытаясь обрести прежний беспечный тон.
— Зачем ты сказала мне об Эрне? Что видела ее в Эттерстаде?
— Но, голубчик, раз я ее видела…
Вот какой оборот принял их разговор. А ведь он не хотел говорить на эти темы сегодня, сейчас, пока еще не ушло чувство парения. Но что бы она теперь ни сказала, он уступит и больше ни о чем не станет расспрашивать.
— Собственно, я совсем о другом хотела с тобой поговорить, — вдруг объявила она. — О конфирмации.
— Мама!
— В чем дело, мальчик? — спросила она раздраженно. — Мы ведь уже это обсуждали.
— Мне очень не хочется огорчать тебя, мама, я бы все отдал, чтоб тебя не огорчать. Но как ты справедливо заметила, мы уже это обсуждали.
— Ну и почему же, мой мальчик, почему ты не хочешь?
— Если уж тебе непременно угодно знать — я не верю в бога.
Против воли Вилфреда это прозвучало слишком торжественно. Ему хотелось пощадить ее чувства. А он заговорил как в исповедальне. Это только подлило масла в огонь.
— Что за чепуха, а кто верит?
— Не знаю, не представляю, мама. Только не я.
— Дело вовсе не в вере. Твой дядя Мартин, мой брат, — думаешь, он хоть во что-нибудь верит?
— В курс акций, я полагаю. Но при чем тут дядя Мартин?
— Он твой опекун, мальчик. Он тебе вместо отца. И он считает…
Она еще посидела немного, потом беспокойно встала и подошла к камину.
— Есть еще и другое. Уж говорить, так обо всем разом: ведь ты не крещен.
Вилфред не мог удержаться от смеха. Но она не улыбнулась, и он смеялся чуть дольше, чем ему хотелось.
— Можно подумать, будто это большое несчастье.
— Конечно, несчастье. А все твой отец. В некоторых вопросах он был ужасно упрям. А я…
— Что ты, мама? — Он подошел к ней; у него как-то сразу отлегло от сердца.
— Я такая безвольная. А потом я просто забыла. Но неужели ты не понимаешь, что некрещеному нельзя конфирмоваться?
Она заломила руки. Да, в самом буквальном смысле слова — встала к зеркалу спиной и заломила руки.
У Вилфреда было одно желание — помочь ей, и он сказал:
— И вы решили потихоньку окрестить меня, так что ли? Она не отвечала.
— Мама, ты уже договорилась с пастором?
— А что мне оставалось? — сердито откликнулась она. — Пастор сказал, что это вовсе не единственный случай в его практике.
Но теперь пришла его очередь вспыхнуть.
— Значит, решили отвезти меня в колясочке в церковь и сунуть в купель? Нет, серьезно, мама, я во многом согласен тебе потакать, но…
— Ты мне — потакать? Не я ли делаю для тебя все! Угождаю тебе во всем! Вплоть до немой клавиатуры, потому что тебя, видите ли, утомляет музыка!
Что-то шевельнулось в нем. Нежность? Настороженность?
— Все так неожиданно, мама. И это же не к спеху.
Он парил. Он ощущал свое превосходство. Он мог себе позволить снисходительность, мог пойти на уступки. То, что с ним случилось, разом возвысило его над сверстниками, перевело в мир взрослых.
— Это же не к спеху, — сказал он. — Давай отложим, мне надо привыкнуть к этой мысли, ладно?
Он почти победил ее. Он видел. Почти.
— А зато я тебе кое-что пообещаю, — сказал он. — Во всем, за что бы я ни принялся, обещаю тебе быть первым. В школе, в консерватории — всюду буду лучше всех. Во всем.