Страница 37 из 200
— Тетя Кристина!
Он хотел произнести эти слова самым непринужденным тоном, но еле выговорил их.
— Добрый вечер, мой мальчик, — спокойно ответила тетя Кристина. Они остановились друг перед другом, она стояла чуть выше, так что он снова почувствовал себя перед ней ребенком. — Ты не проводишь меня до дому?
Он посмотрел на нее в полной растерянности, не зная, что делать.
— Мне надо в лес, я там кое-что забыл, — пробормотал он, запинаясь. И быстро стал подниматься по тропинке, не дожидаясь ее ответа. Она продолжала медленно спускаться вниз, что-то напевая. «Будто знает какую-то тайну», — подумал он.
Когда он поднялся на лужайку, где стоял стол, надписи по обе стороны стола были стерты. Остались только два еще влажных пятна.
В душе Вилфреда буйно расцветало смятение. Он попался. Хуже того: его тайна не принадлежит больше ему одному. И главное — нет у него уверенности в том, что эта тайна — правда. Еще совсем недавно это была правда — ликующая, мучительная, перехлестывающая через край правда. Но увиденная глазами Кристины любовь к Эрне стала казаться ошибкой ему самому.
Этого не мог сделать никто другой. Она ведь шла как раз отсюда, привлеченная к каменному столу — чем? Инстинкт, тяга к выведыванию правды, желание свести на нет то, что подернуто позолотой тайны.
Ведь были же на каменном столе две надписи.
Вилфред стоял, растерянно склонившись над столом, ни в чем больше не уверенный. Он пригнулся совсем низко к одному из влажных пятен и различил тончайший след трех чудовищных слов, нацарапанных его собственной рукой. В эту минуту они были лишены для него всякого смысла, да и Эрна больше не была реальным существом. Прозрачный лес оделся серебристо-серыми сумерками, и море уже не подмигивало ему, весело улыбаясь, а тускло отсвечивало, как шифер.
Вилфред с трудом перевел дыхание и застонал. А потом большими скачками помчался вниз в отчаянной надежде нагнать Кристину, прежде чем она дойдет до ограды, откуда начинается дорога. От ограды до дома рукой подать, и он не успеет объясниться с нею. И вдруг он увидел перед собой на тропинке светлое платье. Что такое? Неужели он так недолго пробыл наверху, у каменного стола? Или это она шла так медленно? И что вообще он должен ей объяснять — ведь она даже не подозревает о той тайне, которая связывает его с нею самой!
И тут он понял, что она знает, что он идет следом за ней. Она не могла слышать его шагов — он бежал совсем бесшумно в легких спортивных тапочках. Но она все время знала, где он находится, ощущала это спиной.
И вдруг Вилфред почувствовал, что его губы растягиваются в улыбку. Его охватила странная самоуверенность.
— Ау, тетя! — окликнул он, доверчиво продев руку под ее локоть. Она не вздрогнула, она даже не утруждала себя притворством. — А что, если мы с тобой пойдем чудесной дальней дорогой вдоль берега, пока еще не совсем стемнело?
Показалось ему или нет, что ее рука трепещет в его руке? Он не стал додумывать эту мысль до конца, ему не хотелось рисковать тем ощущением непобедимости, которое овладело им. Кристина покорно подчинилась его руке, которая, чуть сжимая ее локоть, вела женщину по тропинке, так густо заросшей осиной и ольшаником, что они образовали спускающийся к морю туннель. Что заставляет их идти так близко друг к другу, только ли то, что тропинка в этом месте так узка? Но эти вопросы смутно маячили где-то вдали. Вилфред не мог позволить им подступиться к себе и поколебать вновь обретенный покой. Каждый шаг был начинен взрывчаткой. Медленно, легкой походкой, нога в ногу шли они к морю, манившему их тихим предвечерним шепотом.
В каждом мире таился еще мир, и в одном из них были он и она. Все миры сплелись в каком-то странном единстве. Но главным и неповторимым был тот, где находились они.
Кто из них остановился — она сама или это он ее остановил? Еще несколько шагов, и они спустятся к морю, а там будет уже поздно. И вдруг они оказались лицом к лицу: они были одного роста, глаза смотрели прямо в глаза. Он взял ее голову в свои ладони и вдруг почувствовал во всем теле такую слабость, точно тело неожиданно стало таять.
— Ты гадкий мальчик, — тихо сказала она.
— Да, — прошептал он.
— Очень гадкий мальчик.
— Да.
Их лица не касались друг друга, только губы осторожно сблизились и прижались друг к другу нежно и властно. Потом губы у обоих одновременно вдруг обмякли и разжались.
— Очень гадкий мальчик, — повторила она, после того как они постояли с минуту, переводя дух.
— Да, — опять прошептал он. И на этом «да» она поцеловала его открытые губы губами, тоже медленно открывшимися в поцелуе.
— Очень, очень гадкий!
— Да! Да!
— Гадкий!
— Да!
— Гадкий, глупый мальчик!
Он снова прижался губами к ее губам как раз на слове «глупый», раздвинув губы в открытом «а» в ответ на ее призывное «у».
— Глупый…
Ее губы были растянуты в звуке «ы», когда он произнес свое «у», точно вонзив кинжал в ее улыбку. Каждая клеточка их тела жила в этом поцелуе, который завладел всем их существом, подчиняя себе. Но его онемевшие руки неумело прокладывали себе дорогу в панцире ее одежды. Еще немного, и его неопытный организм не выдержит ожидания. Испуганно дрожа, он чувствовал, что минута упущена. А она не помогала ему, только шептала какие-то невнятные слова в последнем порывистом объятии, в котором вдруг разрешилось все, и Вилфреда охватила бесконечная усталость.
И в ту же минуту она отстранила его от себя, вся дрожа. От ее взгляда вдруг повеяло холодом, влажный рот обмяк. В эту минуту она казалась такой одинокой и беспомощной, что, оправившись от трепетного смущения, он вновь рванулся к ней. Он сам не понимал зачем — было ли это стремление к новой примирительной ласке, была ли это жалость к ней, а может, и к самому себе, или дуновение вновь пробуждающегося желания?.. Но она подняла руку и шлепнула его по щеке довольно сильно — это была почти пощечина. И потом стала быстро подниматься под лиственным навесом по тропинке вверх, все быстрее и быстрее, пока наконец не пустилась почти бегом… Она ни разу не обернулась.
И вдруг дурман рассеялся — осталось одно только детское недоумение. Он медленно спустился по тропинке к морю, перебрался через скалистый уступ на отмель, заросшую водорослями, и пошел вброд по воде, которая накатывала на него прохладными волнами, пока не стало так глубоко, что он поплыл, как был, в одежде. Он выбрался на сушу на одном из островков в шхерах и вытянулся на пригретой солнцем скале, обращенной в сторону, противоположную берегу. Там его никто не мог видеть. Мысль, что кто-нибудь его увидит, была для него невыносима. Он был слишком на виду, слишком прозрачен. Но даже здесь ему казалось, что чьи-то глаза следят за ним. Сбросив тапки, он связал их шнурками, повесил на шею и снова пустился вплавь, подальше от всего, что пыталось проникнуть любопытным взглядом в пространство, лишенное покрова тайны.
А потом он лежал на мысу, под маяком, в последних лучах вечернего солнца, разложив рядом с собой одежду и ожидая, чтобы она просохла и чтобы что-то изменилось в его душе и в окружающем мире. Но ничто не изменялось, и одежда не просыхала. Солнце уже утратило свою мощь, как и он свою. Он сидел под скалой, окруженный миром, который, казалось, на глазах убывал, становясь чем-то студенистым и расплывчатым. Он не чувствовал стыда, не искал оправданий, которые мало-помалу могли бы его утешить. Он не испытывал ни печали, ни радости. Он был открыт, беззащитен и от этого опустошен; и нет у него больше тайны, которую надо оберегать от чужих глаз, втихомолку наслаждаясь ею.
— Да это никак Вилфред?
Он в испуге вскочил. Голос раздавался с моря. Это была мадам Фрисаксен в своей лодке. Несколько раз в неделю она проверяла три фонаря маяка. Ее весла всегда были обмотаны чем-то вроде шерстяных манжет. Соседи прозвали их напульсниками мадам Фрисаксен. Говорили, что, с тех пор как ее муж утонул, она не может слышать скрип весел в уключинах. Она обратила к Вилфреду загорелое лицо в паутине морщинок, вспыхнувшее ярким пламенем в красном вечернем солнце.